птицеликой
смеется сквозь века мне
царевна-горемыка
из дерева и камня.
Касавшиеся Риги
покоятся во прахе –
кафтаны и вериги,
тевтоны и варяги.
Здесь край светловолосых,
чье прошлое сокрыто,
но в речи отголосок
священного санскрита.
Где Даугава катит
раскатистые воды,
растил костлявый прадед
цветок своей свободы.
Он был рыбак и резчик
и тешил душу сказкой,
а воду брал из речек
с кувшинками и ряской.
Служа мечте заслоном,
ладонью меч намацав,
бросал его со звоном
на панцири германцев.
И просыпалась Рига,
ища трудов и споров,
от птиц железных крика
на остриях соборов…
А я чужой всему здесь,
и мне на стыд и зависть
чужого сна дремучесть,
чужого сада завязь.
Как божия коровка,
под башнями брожу я.
Мне грустно и неловко
смотреть на жизнь чужую.
Как будто бы на Сене,
а может быть, на Рейне
души моей спасенье –
вечерние кофейни.
Вхожу, горбат и робок,
об угол стойки ранюсь
и пью из темных стопок,
что грел в ладонях Райнис…
Ушедшему отсюда
скитаться и таиться
запомнится как чудо
балтийская столица.
И ночью безнебесной
услышим я и Лиля,
как петушок железный
зовет зарю со шпиля.
Гори, сияй, перечь-ка
судьбе – карге унылой,
янтарное колечко
на пальчике у милой.
Да будут наши речи
светлы и нелукавы,
как розовые свечи
пред ликом Даугавы.
«Улыбнись мне еле-еле…»
Улыбнись мне еле-еле,
что была в раю хоть раз ты.
Этот рай одной недели
назывался Саулкрасты.
Там приют наш был в палатке
у смолистого залива,
чьи доверчивы повадки,
а величие сонливо.
В Саулкрасты было небо
в облаках и светлых зорях.
В Саулкрасты привкус хлеба
был от тмина прян и горек.
В Саулкрасты были сосны,
и в кустах лесной малины
были счастливы до слез мы,
оттого что так малы мы.
Там встречалася не раз нам
мавка, девочка, певунья,
чье веселым и прекрасным
было детское безумье.
В ней не бешеное пламя,
не бессмысленная ярость, –
разговаривала с пнями,
нам таинственно смеялась…
С синим небом белый парус
занят был игрою в прятки,
и под дождь нам сладко спа́лось
в протекающей палатке.
Нам не быть