поразилась Вера. Юлька старательно давила окурком непотушенные искры. – Оно хоть стоило таких стараний?
Юлька взяла чашку, манерно отставив в сторону мизинец. Вера сначала не поняла, почему та молчит, а потом наткнулась взглядом на мизинец – как на ветку дерева глазом – и всё поняла. Они смеялись так громко, что в кухню явилась старшая Стенина, и ей тоже налили шампанского.
– За что пьём, девочки? – спросила мама.
– За новые встречи!
Валечка действительно прислал Стениной письмо из монастыря – но только через два года. Постригли его с таким чудным именем, что Вера не смогла запомнить – память у неё была светского формата, церковности в ней не удерживались, проскальзывали. Так и остался он в памяти Валечкой.
Юлька, протрезвев от Алексея и шампанского, принялась искать беглого мужа – но ей остались только проношенные ботинки и свадебная икона. Разыскивала она его повсюду, чуть ли не пытала свекровь – но эта строгая богомолка готова была принять пытки с радостью. Документы на развод прислали только при Супермене, а спросить у Стениной Юльке и в голову не пришло.
Высшие силы хорошо смотрели за Копипастой – для этого у них находились и время, и терпение, и старание. Как только Юлька осталась без мужа, ей тут же предложили штатное место в областном еженедельнике. Уж что есть, Юленька, – словно бы извинялись высшие силы. – Бери пока это, а там и с личным разберёмся. Юлька перевелась на заочное, получила первую в жизни трудовую книжку. Вера тем временем всё ещё пыталась разобраться с искусством – понять, зачем они друг другу. Странные какие-то были у них отношения: и прекратить не получалось, и ничего стоящего не произрастало. Всё словно бы зависло, остановилось – даже не на полдороге, а всего лишь у открытой двери, порог которой Вера так и не могла перешагнуть.
Старый преподаватель с жёлтой сединой читал в том году курс по искусству двадцатого века.
– Я ненавижу искусство двадцатого века, – так началась первая лекция, таким был выбранный стариком курс. Ненависть его оказалась страстной, поэтому слушать старика было наслаждением, хоть и острым – практически болью. Вере тоже не хотелось покидать девятнадцатый век – почти всё, что было после импрессионистов, ей тогда не нравилось. Современное искусство не звучало, не ослепляло, не имело аромата – эти картины молчали, как ни вслушивайся. Они не источали запаха, в них не хотелось зайти – в общем, это были просто картины.
Сильнее всех Вера не любила Пикассо, могильщика живописи. После него уже никто не осмелится рисовать как прежде. И хуже всего, что сам он был отличным рисовальщиком, художником, способным на всё, – а выбрал самое уродливое, потому что оно – новое. «Человек, создающий новое, вынужден делать его уродливым». О Пикассо старый преподаватель говорил два часа подряд, он его так ненавидел, что уже почти обожал. В тот день старик, увлёкшись, честно позабыл объявить перерыв, но Вера этого даже не заметила, выпала из времени. Одногруппницы – сплошные «…цы», девчонки – возмущённо вздыхали