они вели откровенный, а во дворце Павел опасался чужих ушей.
– Я превращен в какой-то призрак, – говорил Павел. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.
– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – возражал Куракин. – О какой реальной власти можно теперь говорить?
– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строго нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.
– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество. А вот насаждение обязанностей… – хмыкнул Куракин.
– Это да! – сурово кивнул Павел. – Просто-таки помешались все нынче на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка тоже об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с такими-то глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые шти, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками… И все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек…
– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.
– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то ma chienne nation[1] только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок… То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.
Александр Куракин молчал.
– О