и я тоже. Для обозначения геноцида цыган нет специального термина. На своем языке они называют это пораймос – цыганский аналог холокоста.
Оставшуюся до машины часть пути мы прошли молча и в ту же ночь вернулись самолетом в Париж. По какому-то молчаливому согласию мы с Биллом никогда не рассказывали Грейс об этой поездке. Наверное, оба сознавали, что она нас просто не поймет.
Через несколько месяцев, незадолго до Рождества, поднимаясь по лестнице в нашем тихом домике в Гринвиче, я услышал рассерженные голоса приемных родителей.
– Пять миллионов долларов? – недоверчиво спрашивала мужа Грейс. – Ты, конечно, вправе делать что хочешь. Это твои деньги.
– Вот уж точно, – подтвердил Билл. – Деньги и впрямь мои.
– Бухгалтер сказал, что эта сумма будет переведена в детский приют в Венгрии. Этого я понять не могу. Почему вдруг Венгрия? Что ты вообще знаешь об этой стране?
– Очень мало. Но знаю, что там полно цыган, а этот приют предназначен для цыганских детей-сирот, – сказал Билл, стараясь говорить спокойно.
Грейс взглянула на мужа так, словно он сошел с ума:
– Для цыганских детей? А при чем здесь цыгане?!
Обернувшись, Грейс увидела, что я смотрю на них. Глаза Билла встретились с моими, и мы прекрасно поняли друг друга. Пораймос, цыганский аналог холокоста.
После Рождества я поступил в Колфилдскую академию, просто ужасную, насквозь фальшивую среднюю школу, администрация которая гордилась тем, что «предоставляет каждому учащемуся все возможности для успешной реализации своих способностей». Плата за обучение в этом элитном учебном заведении была запредельной: тому, кто имел меньше шести поколений богатых предков, даже соваться туда не стоило.
На второй неделе моего пребывания в школе у нас начались занятия по ораторскому искусству – только в Колфилде могли такое выдумать. Один из учеников извлек из шляпы бумажку, развернул ее и огласил тему: материнство. Затем не менее получаса я слушал, как мои одноклассники расписывают, что сделали для них мамочки (как оказалось, очень немногое) и какие смешные случаи происходили на их роскошных виллах где-нибудь на юге Франции.
Наконец вызвали меня. Я встал и, сильно нервничая, начал говорить о прошлом лете, соснах и длинной дороге в горах. Мне хотелось рассказать про ту старую фотографию и объяснить, как я ощутил, что мать любила своих детей больше всего на свете. Когда-то в одной книге, название и автора которой я сейчас уже не вспомню, мне встретилось выражение «потоки скорби». Именно такие потоки захлестнули меня, когда я рассматривал тот снимок. Но когда я попытался связать все это воедино, у меня ничего не вышло, и ребята стали смеяться и спрашивать, уж не накурился ли я какой-нибудь дряни. Даже учительница, совсем молоденькая девушка, которая воображала себя очень чувствительной и сострадательной особой, но на самом деле отнюдь не была таковой, велела мне сесть на место и прекратить нести чушь. Сказала, что я вряд ли добьюсь в их элитной школе особых успехов,