сразу. Этот прирожденный интриган не обладал навыками пыточных дел мастера, зато обладал великим запасом терпения и хладнокровности.
Гримберт попытался заблокировать это воспоминание, пока оно не открылось в его памяти кровоточащим рубцом, обнажая прочие, что последовали за ним, но поздно. Он вспомнил.
Темнота, в которую он был заточен, была страшна и губительна, она отняла у него мир, но при этом была по-своему услужлива. На свой страшный манер. Подобно театральной сцене, не освещенной светом ламп, она была способна в мгновение ока вызвать все необходимые декорации, реквизит и актеров, легко воскрешая любое воспоминание.
Этот спектакль ей приходилось давать уже многократно. Десятки, может даже сотни раз.
Он вновь увидел, точно наяву, большую неухоженную залу. Увидел себя – распростершегося на полу с отшибленным стальным сапогом нутром, тихо скулящим от боли. Увидел растерянного Алафрида и спокойно взирающего на него Лаубера.
– Не стоит, – сказал Лаубер. – Полагаю, справлюсь и сам.
Тогда он и закричал. Это был уже не крик ярости – крик отчаяния. Словно в душе его, изрезанной осколками и истекающей кровью, сработало что-то сродни механизму экстракции снаряда, изрыгнувшего наружу в окружении едкой пороховой копоти все разочарование, все отчаянье последних дней, всю мелкую дрянь, что скапливалась там последнее время…
– Не будем затягивать, – граф Лаубер приветливо улыбнулся ему, но глаза его, как обычно, остались холодны и бесстрастны. – Тем более, что я взял на себя смелость захватить все необходимое.
Один из его слуг с готовностью водрузил на стол поднос из нержавеющей стали, заполненный чем-то, что Гримберт не хотел видеть, но одним лишь взглядом вдруг ухватил все до мелочей. И кости в его теле, крепкие молодые кости, способные легко переносить тряску внутри бронекапсулы, и чудовищные перегрузки вдруг сделались сахарными, быстро тающими.
Его тело поняло еще прежде него самого. То, что приготовил для него граф Лаубер, перестало быть умозрительной стрелкой в большой и сложной схеме сродни тем, что чертил он сам, изобретая ловушки для недругов. Она сделалась реальной. Она уже была здесь, в этой зале, уютно устроившись на стальном подносе, и терпеливо ждала.
Чуда не произойдет, вдруг понял он. Он может молить Господа на любом языке, в любом спектре радиодиапазона на всех волнах, тщетно. В залу не войдет, грозно лязгая шпорами, императорский гонец со спасительным письмом. В нее не ворвется, издавая боевой клич, туринская пехота. Господь Бог не обрушит на многострадальную Арборию разрушительную бурю.
Ничего не будет. Его ослепят – прямо здесь и сейчас. И вся хитрость Паука будет беспомощна его спасти.
Он был слишком оглушен, чтобы использовать последний оказавшийся в его распоряжении шанс на спасение. Прыгнуть к ближайшему стражнику, пока тот не опомнился, вытянуть из его ножен кинжал и… Нечего и думать перерезать глотку Лауберу, но, может, он успеет всадить его себе в грудь, чтоб избежать если не позора, то боли… Жить до скончания веков увечным слепцом, лишенным титула, обреченным