палкой, которой поддевал с земли нужную вещь.
Деревенские его сторонились. Шишка ли была тому причиной или что-то другое, я не знала, но настороженность чувствовала. Дед был хороший мастер. И часть деревни чинилась у него, а другая – носила обувь на станцию, аж километров за пять.
А дружить с ним вообще никто не дружил. Деда Миша в общение не лез, если кто заговорит – улыбался и отвечал ласково. На деревенских сходах стоял он позади всех, опершись на свою высокую палку обеими руками и подбородком, слушал. Потом медленно уходил к себе. И жил, соблюдая то, что порешат.
Мимо я ходила часто, а вот за починкой отправилась в первый раз.
Дед сидел у крыльца под кустом белой сирени, на длинной некрашеной лавке. Опрятная рубаха застёгнута на все пуговицы и заправлена в штаны. Фуражка сдвинута на затылок, не налезает она на шишку. Лицо у деда Миши спокойное, с носом картошкой и очень большими голубыми глазами. Глаза такие широкие, кажется, что он всё время удивлён. Между колен зажат сапожный станок, с ботинком.
Дед закрепил нитку узелком, резаком отхватил лишний кусок кожи, снял ботинок и, покрутив в руках, поставил на лавку. По левую руку от него стояло три готовых пары, а на земле лежала горка нечиненого. Палочкой он поддел оттуда туфлю, взял в руки.
– Здравствуйте, деда Миш. Вот – порвались…
Дед долго поглядел на меня, как-то сквозь. Опустил глаза.
– Не возму работу, – он насупился и даже сердито повторил: – Не возму.
– Так тут немножко…
– И иди отсюда! И… и не проси даже! – он замахал на меня туфлёй. – Уходи, говорю. Нечего тебе тут…
Я поскорее ушла. Странно это было – такой мирный дед… и прогнал?
– Не взял? – хозяйка кивнула на босоножки в моих руках. – Ишь… От греха тебя бережёт.
– От чего?
– От того, от греха своего. – Она разогнулась над тазом со стиркой, сердито стряхнула пену с рук. – Не моё дело, и хватит тут разговоры говорить, – обрезала она и ушла в дом.
В воскресенье позвала меня тётя Маруся, староста деревенская, с мобильником помочь ей разобраться – «сын сообщение прислал, а я никак не отвечу…». Сидим мы на брёвнышках перед домом, а мимо – деда Миша с бабой Маней по дороге идут. С палочками оба, размеренно, видно, что далеко собрались.
– Вон, пошли… Старые уж, ноги – никуда, а всё ходят! – Маруся была баба болтливая и злая на язык.
– А куда они?
– Дак в храм, служба ведь сегодня в Лужках. У нас-то – по праздникам только служат, а в Лужках кажное воскресенье. Уж сколько лет ходят. Всё грех Мишкин отмаливают! Отмолишь его, как же…
– Какой же грех?
– Да ты, почитай, всю жизнь в деревне живёшь, дачница, а не знаешь?! – Маруся села прямо, разгладила юбку и, нехорошо улыбнувшись, хлопнула по колену рукой. – Убивец он, деда Миша. Расстрельщик.
Я молчала.
– В людей он стрелял, по приговору. Их, братьев, двое было, он и младший, Григорий. До войны ещё оба они в армию пошли, в один призыв, я тогда девчонкой была.