эта роскошь и золото в первые минуты так меня заворожили, что я, должно быть, казался более глупым, чем был в действительности.
Комнат было много, потому что ксендз Збышек всегда принимал собирающихся, и каждый день у него столы и комнаты были переполнены.
На стенах обивка, на полах ковры, светящиеся столы, золотистые картины, серебряная и позолоченная посуда, всюду служба, ожидающая приказов, униженность, с какой приближались к епископу, должны были произвести на меня, бедняка, угнетающее впечатление.
Я вдруг увидел перед собой мужчину довольно высокого роста, полного тела, с красивым, но суровым лицом, с таким величием, что им на меня только тревогу нагонял. Взгляд его пронизывал.
Я испытал то же, что и ксендз Ян, когда читал в душе, но его взгляд проникал в глубь человека как солнечный луч, грея и оживляя; а епископ, казалось, обратит человека в пепел.
Когда я вошёл, медленно плетясь за Доливой, в комнаты, в которых уже было темно и только восковые свечи на столе рассеивали мрак, ксендз Збышек в молчании начал долго меня рассматривать. Он даже велел мне так встать к свету, чтобы была возможность видеть моё лицо. Грозно нахмурившись, двигая губами и не говоря ничего, он долго думал.
Наконец он отозвался сильным голосом, медленно:
– Ты тот, кто воспитывался в Вильне, сирота?
Я едва мог что-то буркнуть.
– Да, ты сирота, – прибавил он с акцентом, – и поэтому я хочу заняться твоей судьбой, но ты это должен заслужить… не терплю у себя своенравие.
Я не отвечал ничего; минуту погодя, он добросил:
– Тебя следовало бы облачить в духовную одежду. Умеешь что-нибудь?
Из моих слов епископ, наверное, не много мог понять, я путался и запинался, его взгляд пугал меня. Он, должно быть, видел, что я весь дрожал. Несмотря на это, я лгать не хотел, и истолковал это тем, что я сам себя не знал ещё.
– А всё-таки благочестивое паломничество с ксендзем Яном ты совершил и он хвалил тебя, – сказал епископ.
Я сегодня уже не могу точно вспомнить того разговора, знаю только, что Долива тоже в него вмешивался, и что, в конце концов епископ приказал прикрепить меня к своей канцелярии, прибавив:
– А что будет позже и в чём окажется полезен, увидим.
Он подал мне, уходящему, руку для поцелуя и благословил. Не угрожал мне, не пугал, не сказал ничего плохого; всё же, когда я возвращался с Доливой с этой аудиенции, с моего лица лил пот и я чувствовал непередаваемую тревогу.
Так началась моя жизнь и служба на дворе ксендза Збышка. В канцелярии, где нас было несколько, когда мне велели писать каллиграфией, оказалось, что я корябал, как курица лапой, и делал ошибки, – ни к чему не был пригоден.
Спустя несколько дней меня пересадили в побочную службу в комнаты и при епископе. Я не гневался на это, потому что предпочитал быть под властью Доливы и за столом и пюпитром не сидеть, а я также имел возможность приглядываться там ко всему, когда из канцелярии было видно немного.
На самом деле, трудно