такой руководитель, тем паче, что до сих удерживаемый в послушании и зависимости он вдруг должен был получить полную волю.
Злые люди легко могли бы его завести, куда хотели.
Здесь я также должен замолвить словечко о себе, как я исполнял возложенные на меня обязанности.
На первых порах я был вдалеке от королевичей, молча сопровождая их в прогулках, в играх во дворе и в саду, а в сырое время в комнатах, для этого предназначенных. Иногда я повторял им уроки и решал в них трудные места.
Кроме меня, слуг, товарищей, разных оруженосцев было достаточно для игр и соперничества во время учёбы. Ксендзу Длугошу помогал старший охмистр, Станислав Шидловецкий, муж степенный, доброго сердца, мягкий, но при взгляде Длугоша всегда принимающий суровую физиономию и лицо, хотя был чрезмерно послушный и добродушный.
Он делал вид неумолимого, но уходил и смотрел сквозь пальцы, хотя бы что-то делалось иначе, чем поручил. Старался, чтобы воспитанники его любили, и так оно и было, но его так, как ксендза Длугоша, не боялись и не уважали. Делал грозное выражение лица, угрожал, пыхтел, но никогда не обвинил, не наказал.
Среди шляхетской молодёжи, которая была добавлена королевичам, отличался Ян Конарский, весьма видный парень, который особенно Казимиру пришёлся по сердцу. Они были почти неразлучны, молились, пели вместе, стояли на коленях перед образами, а когда один читал молитвы, другой отвечал. Они так сильно любили друг друга, что друг без дружки почти не могли жить, но так как эта любовь была побуждена набожностью, ксендз Длугош ничего против неё не имел, и Конарский был неотступно при Казимире.
У Владислава был ни один такой приятель, а много, никого, однако, среди них не выделял и не подпускал к излишнему доверию, хотя имел чрезвычайно доброе сердце. Однако он не меньше чувствовал себя королевичем и предназначенным для короны.
Ольбрахт ни к кому не привязывался, но попеременно то был до избытка доверчив, то гордо сторонился людей. Он был очень замкнут в себе, скрытен, и не любил, чтобы его разгадывали.
Все братья друг друга любили, но Ольбрахт меньше жил со старшими братьями и не доверял им; натуру имел совсем другую, более рыцарскую, более гордую, хоть, когда веселился и слишком распускался, себе и им много позволял. Но была беда, когда вдруг вспоминал, кем был; тогда никто не мог к нему приблизиться.
Поначалу и у Шидловецкого, и у Длугоша, и у меня с ним было больше дел. Оставить его без присмотра было нельзя, потому что тогда он совершал то, что ему больше всего запрещали. Дорваться до кувшина с вином, которое только с водой давали королевичам, и то очень умеренно, взобраться на дерево, на забор, забежать в конюшни, к черни, писарям и слугам, и с ними шутить, своевольничать было ему милей всего. Потом учителя наказывали его, над чем он смеялся, строя гримасу.
Учёба давалась ему очень легко, память имел отличную, но желания немного. Только историю, когда ему кто читал, слушал с интересом и, сразу применяя её к себе, рассказывал, каким он будет монархом.
Длугош,