букв. У моих попутчиков, неоперившихся ровесников из разных уголков Польши, все вызывало восхищение. Уже сам поезд возбуждал неописуемый энтузиазм – удобные, широкие спальные вагоны, возможность заказать чай в серебряных подстаканниках (это было одно из первых выученных нами слов). Впрочем, неудивительно – впервые в своей жизни они оказались в спальном вагоне, впервые за пределами страны, где после войны приходилось ездить в невозможной давке, нередко на буферах или крыше. Поэтому они с убеждением повторяли: «Таких поездов с такими вагонами нигде в мире нет». И это часто возникающее из-за невежества, а еще чаще из-за лицемерия и карьеризма убеждение в превосходстве всего советского, к моему раздражению, они позднее будут выражать на каждом шагу.
Мы проезжали станции со странным названием «Кипяток», недоумевая, почему они постоянно повторялись; и лишь позже кто-то нам сказал, что это слово означало. Кипяток был доступен пассажирам на каждой станции.
Я впервые пересекла границу в конце сентября 1949 года: Буг, затем вокзал в Бресте, паспортный контроль, потом таможня и пересадка в спальный поезд Брест-Москва с широкой колеей. Пассажирский поезд «Полонез» с маршрутом следования Варшава – Москва со сменой колес еще не существовал.
Все было в новинку, другое, интересное. На вокзале в Бресте толпился плохо одетый народ, продававший на каждом шагу «чекушки» водки и мороженое. На каждой станции по пути следования к вагонам подбегали дети и старушки с горстями ягод, прося: «Дядя, дай хлеба, тетя, дай копеечку». И ехавшие военные – кроме нас, почти не было гражданских – бросали им хлеб… На станциях в Польше никто не просил хлеба. Однако я не хотела вникать в это. Я отметила факт, даже не задавая сама себе вопросов. Пока не пришло время.
Мы в Москве. Автобусами нас завезли, вероятно, на Стромынку – так называется улица, где находится студенческое общежитие[61]. Здесь мы должны провести ночь в огромном зале, подобном самолетному ангару, на голых матрасах. Только мы переступили порог, как один из товарищей, с которым мы вошли первыми, глядя на это поражавшее своей величиной пространство, воскликнул: «Езус, Марья…». Как оказалось позже, это был Адам, сын Леона Кручковского, автора «Немцев», «Кордиана и хама», который, как и его отец в Союзе писателей, станет одним из «дельцов» московского Землячества.
Зал был практически пустым, все постепенно разбрелись, я выбрал одну из кроватей, расставил вещи, но, когда уже собирался спать, разглядывая от скуки зал, заметил одиноко лежавшую по соседству со мной мандолину. Я взял ее в руки и начал бренчать. «Тихо, поздно уже!», – закричал Зембаты, показав кулак. «Какой он противный», – подумал я про себя. Мне хотелось огрызнуться, но он был прав, уже было за полночь. Впрочем, что уж там. Слава Богу, отправят нас по разным институтам, и я его больше не увижу. Стало тихо. Я заснул.
На перроне в Москве выяснилось, что нас, опоздавших, несколько. Нас отвезли в знаменитый Дом-коммуны, создателем