на пол-реки, величественно покачиваясь и сияя здоровенной заплаткой на причинном месте.
– Стервы! Совсем совесть потеряли! – кричит бабушка, обнаружив пропажу. – Портки выкинули!
Почти же новые портки у деда были, да что ж за сволочи!
Тут мы не выдерживаем и начинаем ржать.
– Вон отсюда! – Бабушка хватает из таза первую попавшуюся мокрую тряпку и гонит нас ею из кухни на улицу. – Вон! И чтоб я до вечера вас не видела! Пошли вон отсюда, гадины две! Вот же навязали бесстыжих девок, сил моих больше нет! Вечером дед, приняв на грудь грамм двести, раскатисто храпит, так что мы не спим, сидим на сестриной кровати и о чем-то хихикаем. С кухни заглядывает бабушка, в руке у нее полотенце. Увидев деда, вытянувшегося во весь свой богатырский рост на кровати, бабушка наискось огревает его полотенцем.
– Сволочь! Хрен старый! Что ты детям спать мешаешь?! Заткнись и спи как люди, старый дурак!
Дед, не просыпаясь, переворачивается на бок и перестает храпеть. Наступает тишина.
– Спите, заиньки мои, девочки мои золотые, – говорит бабушка. – Спите, мои хорошие.
– Кус-си, кус-си ее. – Девчонка с тощей выгоревшей на солнце косичкой науськивает старую понурую лошадь, которую сестра осторожно гладит по шее.
Лошадь смотрит на нас темными влажными глазами, вздрагивает шкурой и вытягивает бархатистые розовые губы – как будто хочет целоваться. У нас для нее сухая булка в пакете и сухой ржаной хлеб, посыпанный солью: когда хлеб портится, бабушка аккуратно срезает с него боковинки, тронутые плесенью, а оставшийся мякиш нарезает кусками в два пальца толщиной и раскладывает сушиться на газетке на подоконнике.
– Я и в детстве все сухарики сушила, а соседка наша по коммунальной квартире, Нина Григорьевна, надо мной все смеялась, – говорит бабушка, посыпая хлеб крупной солью. – А только благодаря моим сухарикам мы и блокаду пережили, и Нина Григорьевна мои сухарики жрала, старая сволочь, и не подохла, когда другие с голоду пухли, а она на моих сухариках… Вот, снесите лошадке, девочки, я сама родилась в год Лошади, всю жизнь и работаю, как лошадь, и все на мне ездят, а я все молчу, все терплю, а еще и в мае – это, значит, всю жизнь мне маяться. Снесите лошадке, золотые мои, только руки ей не суйте, лошадь – животное опасное, нас когда в колхоз отправляли, там был такой конь, Карагез, как у Лермонтова, так вот этот Карагез женщине вместе с косынкой скальп снял, вот так ее за косынку укусил и волосы прихватил, гадина такая.
– Кус-си, кус-си ее, городскую, ну-у, кус-си. – Девчонка пихает лошадь в бок тощим кулачишкой, лошадь взмахивает хвостом, отгоняя ее, как муху, тянется к сухой горбушке, в момент ее схрумкивает и наклоняется за следующей.
– А чиво это у вас хлеба так много? – спрашивает девчонка. – Чиво вы ево для лошадей сушите? Сами сушите или нет?
– Бабуля наша сушит, – говорит сестра, – когда в конце недели хлеб остается, бабуля его для лошадей и сушит.
– А чиво сами не едите? С него тока плесень срежь – и все, там в середине нормальный мякиш, его можно так