что о женщине.
Синяя крона, малиновый ствол,
звяканье шишек зеленых.
Где-то по комнатам ветер протел:
там поздравляли влюбленных.
Где-то он старые струны задел —
тянется их перекличка…
Вот и январь накатил-налетел,
бешеный, как электричка.
Вот она входит, как Настасья Филипповна, и садится, нервная, у окна. Кто эти мужчины, что толпятся вокруг, что им надо (ясно, что им надо). Ей грустно, она балованная, но знает, что когда-нибудь все кончится.
Это как маленький Судный день: когда ангел ничего не забудет, когда ты будешь стоять перед ним, недавно умерший, а он откроет свою огромную белую снежную книгу.
Мы в пух и прах наряжали тебя,
мы тебе верно служили.
Громко в картонные трубы трубя,
словно на подвиг спешили.
Даже поверилось где-то на миг
(знать, в простодушье сердечном):
женщины той очарованный лик
слит с твоим празднеством вечным.
Почему я не понял, что женщины той очарованный лик – это просто о женщине, даже не другой, а вообще иной, не древесной породы? Это не Настасью Филипповну они обряжали в прах и пух, а елку, дерево, минутную, недельную игрушку новогодних горожан. Это не про ту, резкую, гордую, иногда вздорную, женщину речь – это просто про ель. Метель, капель, постель. Ужель. (Если хочется чего-то пушкинского.) Это не женщину предали эти молодые повесы, не женщину, уже отплакавшую свое и знающую свой будущий удел, они отправили сперва вон из сердца и шутовского поклонения, а потом и в последний путь (чахотка, рак, истерическая склянка яда).
В миг расставания, в час платежа,
в день увяданья недели
чем это стала ты нехороша?
Что они все, одурели?!
И утонченные, как соловьи, гордые,
как гренадеры, что же надежные
руки свои прячут твои кавалеры?
Предали? Забыли? Полюбили других?
Где вы, мальчики прежней поры? На кого вы оставили ее? Почему никто не вышел вперед, не сказал: «Это не вас я целую, это все страдание в вашем лице я целую» – почему на ней никто не женился?
Нет бы собраться им – время унять,
нет бы им всем – расстараться…
Но начинают колеса стучать:
как тяжело расставаться!
Но начинается вновь суета.
Время по-своему судит.
Ив суете тебя сняли с креста,
и воскресенья не будет.
Это самое страшное – в этой песне. Она все-таки что-то сделала с собой, убежала наверх, когда поняла, что все рухнуло, все пошло прахом (не тем, первым, игрушечным, в который обряжали, а настоящим, земным, пылью неудачи), что-то выкрикнула им в побледневшие лица (а у одного лицо судорогой прошло – но все равно не вышел вперед, не сказал: «Я буду с тобой, мне все равно, что их так много. Я все страдание в тебе полюблю. Не отдам»).
Или