поднимается одинокий человеческий голос, голос заблудшей души, терзаемого страхом сердца, и жалуется на скорбь свою.
Но вот опять сатанинский хохот врывается с громом в чистые звуки и разрывает в клочья песню. Снова поднимается голос, робко и тихо, и находит свою мелодию и высоко возносит ее, словно хочет умчаться с нею в мир иной.
Но духам ада дана вся власть, занялся день, последний день, день Страшного суда. Сатана торжествует над грешной душой, и плачущий человеческий голос срывается с высоты и тонет в Иудином хохоте отчаяния.
Несколько минут сидел я молча среди молчащих людей, когда сыграно было скерцо.
Потом безутешно-мрачный сонм призраков исчез. Рассеялось видение Страшного суда, кошмар покинул меня.
Доктор Горский встал и принялся медленно расхаживать по комнате. Ойген Бишоф сидел безмолвно, уйдя в себя, а инженер потягивался, словно только что проснулся. Потом взял папиросу из стоявшей на столе коробки и довольно шумно захлопнул ее крышку.
Мой взгляд скользнул по Дине Бишоф. Человек часто просыпается утром с мыслью, которая была у него последнею перед тем, как он заснул. Так и я, доиграв вторую часть, опять начал думать о том, что прогневил ее и должен умилостивить. И это желание умилостивить ее становилось во мне все сильнее, все настойчивее, чем дольше я смотрел на нее. Ни о чем другом я не мог уже думать – вероятно, это детское желание было одним из последствий музыки.
Но вот она обращается ко мне:
– Ну, барон, что вы так задумчивы? О чем мечтаете?
– Я думал о своем щенке Заморе…
Я знаю хорошо, для чего это говорю, я смотрю ей прямо в глаза, мы это знаем оба, Дина и я. Она знала его, ах, как хорошо она его знала… Она вздрагивает, ничего об этом не желает слышать, качает головой и сердито отворачивается. Только теперь она по-настоящему рассердилась на меня. Мне не следовало это говорить, не следовало напоминать ей про Замора, моего маленького щенка, во всяком случае, не в этот миг, когда она, наверное, думает только об этом незнакомце, об этом кашалоте.
Между тем доктор Горский уложил в футляр виолончель и смычок.
– Я думаю, довольно на сегодня, – говорит он, – от третьей части избавим господина инженера, не так ли?
Дина, запрокинув голову, напевает про себя тему адажио.
– Слышите – это звучит как баркарола, правда?
Кашалот, к моему удивлению, тоже начинает напевать тему третьей части, почти безошибочно, только в несколько ускоренном темпе. А затем говорит:
– Баркарола? Нет. Вас, вероятно, обольщает скользящий ритм. Мне, во всяком случае, эта тема внушает представление совсем другого рода.
– Вы, вижу я, очень хорошо знаете H-dur-ное трио, – говорю я, и этим, кажется, я умилостивил Дину Бишоф. Она тотчас же живо ко мне оборачивается.
– Надо вам знать, друг наш Сольгруб вовсе не так немузыкален, как говорит. Он только считает своим долгом выставлять напоказ высокомерное свое отношение к музыке и ко всем остальным бесполезным искусствам. Не правда ли,