никогда в жизни не связывалась с такими молокососами, разве только в пятнадцать лет, когда Джимми было шестнадцать, но это совсем другое дело!
– Слушай, я выгляжу старше своего возраста. Все зависит от тебя: если ты никому не проговоришься, даже Джимми, это останется между нами. Идет?
Луиза призадумалась; я увидел, что она колеблется, испугался, что она сейчас выставит меня за дверь, но она только пожала плечами и бросила:
– Ладно уж… черт с тобой…
В конечном счете Луиза успокоилась, и мы зажили этой немного странной жизнью, где каждый делал все, что ему угодно, не задаваясь никакими экзистенциальными вопросами. А когда хотели быть вместе – были вместе. Меня спасло то, что я оказался для Луизы чем-то новым, еще не виданным – я стал первым ее парнем, у которого не было мотоцикла и с которым она могла порассуждать о жизни, а уж Луизу хлебом не корми, а дай порассуждать. Тут ей удержу не было. Она пользовалась мной как словарем, задавала тысячи вопросов, которые ей и в голову не пришло бы задавать Джимми или другим своим приятелям, а когда я не находил ответа, думала, что мое молчание объясняется какими-то скрытыми причинами, и мне приходилось успокаивать ее, поспешно изыскивая и выдавая нужное решение. Бо́льшую часть дня я проводил в «Кадране», пытался заниматься, болтал с моими новыми дружками, позабыв, с какой целью прихожу сюда; Луиза подзуживала меня сыграть с ней в пинбол и никогда не проигрывала. Бывало, в конце дня она поспешно уходила, послав мне издали воздушный поцелуй, – наверно, шла играть в то самое бистро на площади Клиши, чтобы вытянуть денежки из неопытных партнеров, но я не доискивался, так ли это; или же встречалась с одним из своих бесчисленных дружков; что ж, это была ее жизнь, а Луиза не относилась к тем, кто допускает туда посторонних. Может, это и есть любовь – такие границы, мудреные или не очень, между одним человеком и всеми другими.
Вскоре Луиза попросила выходной, чтобы сдать экзамен на право вождения мотоцикла, и накануне этого дня, уже собираясь уйти из «Кадрана», пригласила меня поужинать у нее дома. Она приготовила один из своих знаменитых воздушных омлетов, который ей особенно удавался, – с сыром «фурм», и мы провели шикарный вечер; она расспрашивала меня о семье, о Франке и Сесиль, и я впервые решился рассказать ей о Клубе, о моих потерянных друзьях, о Саше.
Но как рассказывать о Саше?
Я вдруг осознал, насколько трудно отобразить реальность, – кажется, будто приближаешься к ней; хочешь, чтобы слова соответствовали всему пережитому; стремишься точно воссоздать чей-то портрет, но чем больше стараешься, тем больше твой рассказ напоминает абстрактный рисунок, и возникает неприятное ощущение, что ты исказил правду, что ты бессилен восстановить прошлое. Когда Луиза, выслушав мои старательные объяснения, заключила: «В общем, одно слово – коммуняки!» – я понял, что мне никогда не удастся приобщить ее к тому, что я пережил, и попытался сменить тему:
– А ты никогда не рассказываешь о своей родне.
– Да она того не стóит. Самый прекрасный