(1908) Ремизов пишет: «Снился Косте сон, будто вырвал он себе все зубы и оказалось, не зубы носил он во рту, а коробку из-под спичек…, и ноги у него будто не ноги, а окурки. Вот и лезет он будто на этих своих окурках в пасть трубы невиданного огромного граммофона <…> Из сил Костя выбился, да и труба сужается: жмет, колет, сдирает ему кожу с головы. И видит вдруг Костя: перед самым его носом дыра. Заглянул он в дыру, а там пропасть…»130.
У Белого встречаются похожие образы:
«Шуту открылась неоглядная дыра. И, протягивая руки в дыру, шут сказал: “В трубы проваливаются”.
“Проваливаются”.
И он провалился. <…>
А он вспоминал в трубе…» («4-я симфония»)131.
«Ощущения отделялись от кожи: она стала – навислостью; в ней я полз, как в трубе…» («Котик Летаев», 1917)132.
В «Огне вещей» Ремизова есть сцена:
«“Боже, как грустна наша Россия!” – отозвался Пушкин голосом тоски.
Гоголь поднял глаза и сквозь слезы видит: за его столом кто-то согнувшись пишет.
“Кто это?”
“Достоевский” – ответил Пушкин.
“Бедные люди!” – сказал Гоголь и подумал: “Растянуто, писатель легкомысленный, но у которого бывают зернистые мысли”, и, заглянув в рукопись, с любопытством прочитал заглавие: “Сон смешного человека”. И проснулся»133.
Две стилистические аналогии идут на ум. Первая – из статьи А. Белого «Настоящее и будущее русской литературы» (1907): «А когда повернулся [Достоевский. – В. М.] к действительности, в глазах у него пошли темные круги; эти круги перенес он на лица русских интеллигентов <…> Этих интеллигентов назвал он “бесами”. И они ответили ему “Жестокий талант”»134.
И вторая, разумеется, – анекдоты Д. Хармса о русских прозаиках: «Однажды Гоголь переоделся Пушкиным, сверху нацепил львиную шкуру и поехал в маскарад. Ф. М. Достоевский, царство ему небесное, увидел его и кричит: “Спорим, это Лев Толстой! Спорим, это Лев Толстой!”»135.
Здесь так же смешаны эпохи (в данном случае не имеет значения, что цитированные строки не обязательно принадлежат Хармсу), как это делали Ремизов и Белый. Говоря «так же», я имею в виду прием, один у разных авторов, что, полагаю, и свидетельствует об однородности художественных поисков в прозе, выходящих из границ индивидуальной поэтики.
Возвращаюсь к Лескову и к следам пушкинского опыта в его прозе. Эти следы свидетельствовали, что заканчивался очередной, «прозаический», цикл отечественной словесности и приближалась новая, «поэтическая», волна с присущим ей интересом к языку. За три года до смерти Лескова, в 1892 г., Д. Мережковский в статье «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» ясно определил эту новую волну.
Однако, в отличие от пушкинского времени, не остывала работа над композицией, и она шла по тому руслу, о котором думал Пушкин, сочиняя «Повести Белкина», – по руслу романа-цикла. Мережковский сам создает трехчастный цикл «Христос и Антихрист» («Юлиан Отступник», «Леонардо