было страшно ошибиться, но Померанц и Миркина – их творчество, их судьба – уже расчистили дорогу для нашего братства.
Спустя год Женя Мышкин снова приехал в Москву, но на этот раз со своей спутницей, актрисой театра «Третий этаж» Викторией Балабиной. И снова нас принимала Зинаида Александровна. Кажется, именно тогда я узнал о существовании спектакля «История их любви», посвященного чете мудрецов. В спектакле звучали стихи Зинаиды Александровны. На сцене ее представляла Вика. А Женя воссоздавал образ Померанца. Едва ли Мышкин и Балабина могли поставить перед собой более сложную художественную и духовную задачу, но, по слову апостола, «совершенная любовь изгоняет страх».
Посмотреть спектакль, который Женя назвал «драматическая соната», мне удалось лишь через два года: «История их любви» шла только на подмостках «Третьего этажа». Весну 2016-го я встретил в Калининграде. Меня совершенно покорил и спектакль, и мышкинский камерный театр, и молодые талантливые люди, которые искренне и самоотверженно служили какому-то общему неназываемому и невыразимому делу. Полагаю, это был все тот же померанцевский опыт собирания себя, попытка найти невидимый собственный центр, который ничем не отличается от незримого сердца самой Жизни. В Калининграде я обрел много новых друзей, это были люди одной со мною волны, одного внутреннего строя. А потом с утеса я увидел море.
Минула еще одна весна, и Мышкин привез спектакль в Москву: «драматическая соната» была поставлена на сцене театра Елены Камбуровой.
Как же давно ближний круг Померанца и Миркиной ждал этого события! В маленьком уютном фойе толпился народ. Рукопожатия, объятия, поцелуи. Ведь все свои. Но выносить на суд своих сокровенное – быть может, самое тяжелое из испытаний. Зинаида Александровна тихой улыбкой благословила Женю и Вику рассказать со сцены об их с Гришей долгой, трудной и такой счастливой жизни.
И вот погас свет. Вышел Евгений в мешковатом пиджаке и нахлобученном берете. Близоруко осмотрелся. Надел очки-велосипед. Поежился на невидимом ветру. Слабый луч выхватил его фигуру, лицо, зажег плоские стекла очков. Вот он – изгой-интеллигент с тем внутренним стержнем, который выкован уже советской эпохой. Этого книгочея и мяли, и ломали. Он шел под вермахтовские пули, а потом его пускали в расход в сталинском исправительно-трудовом лагере. Исправляли наверняка, без права снова стать мягкотелым и рассуждающим. Но не всех сломали и не на всех нашлась пуля.
Число двадцать, написанное римскими цифрами, ассоциируется у меня только с двадцатым веком, а начертания цифр – с противотанковыми ежами, со скрещенными лучами прожекторов в военном небе Москвы, с косыми перемычками большегрузных товарных вагонов, тянущихся в Освенцим или на Колыму. И хотя на сцене ютились только раскладушка и стопка книг, венский стул и столик – отчетливо и грозно проступили очертания вековечной Голгофы. Впрочем, никакого воображения не хватит, чтобы представить ее себе.
Из постепенно отступающей темноты