белые зубы.
Это переоборудованный старый «болдуин», на нем от прежних времен сохранилась дублирующая система торможения, ручная, сообразил я. Но почему ею не воспользовался машинист?
Я понял это, когда попробовал повернуть винт. Он не поддавался. Проржавел или залип от долгого неупотребления.
Стиснув зубы, я навалился. Винт чуть скрипнул, но не сдвинулся.
– Мадамочка, давай к нему! Тут от тебя проку мало! – так же беззаботно крикнул парень. – А ну разом, три-четыре!
Руки Мари легли поверх моих, мы вместе рванули, и винт пошел. Скрежет стал оглушительным. Паровоз вскинулся, будто заартачившаяся лошадь.
Кочегара ударило головой о железную стенку, но рычага он не выпустил.
Заорал:
– Брыкаешься, стерва? Врешь, не вырвешься!
Из рассеченного лба струилась кровь.
Но паровоз замедлил ход, полускользя-полуподпрыгивая по рельсам. Прошло пятнадцать или двадцать секунд, прежде чем стало ясно: с насыпи он не слетит. Мы спасены.
Потом наш куцый поезд долго стоял у реки.
Доблестного кочегара, без которого мы все бы погибли, мадам Хвощова щедро одарила – вручила целый пук сотенных.
Наградила героя и мадемуазель Ларр. По-своему.
Я наблюдал, как она обрабатывает его рану. Сначала стерла с лица сажу проспиртованной салфеткой, потом умело заклеила ссадину пластырем, но на этом не остановилась – принялась протирать покрытое черной пылью тело.
Мацек сидел перед ней голый по пояс. Влажная ткань бережно касалась кожи, и эти движения словно обнажали мраморную, рельефную маскулатуру. Парень блаженно жмурился.
В салоне кроме них двоих был только я – курил у окна. Хвощова отправилась пешком на ближайшую станцию, чтобы добыть локомотив для буксировки. Бетти Чэтти ушла на реку.
– Я тебе нравлюсь? – вдруг услышал я тихий голос Мари.
Кочегар смотрел на нее и застенчиво улыбался.
Тут вдруг – я не поверил своим глазам – она взяла его за руку и повела в свое купе. Дверь плотно закрылась. Щелкнула задвижка.
Меня затрясло от отвращения.
Я ненавижу в женщинах самочье. Нет, я не ханжа и не святоша, я нежно ценю в представительницах прекрасного пола милую чувственность – как у Пушкина: «Когда, склоняяся на долгие моленья, ты предаешься мне нежна без упоенья». Как там дальше? «И оживляешься потом все боле, боле – и делишь наконец мой пламень поневоле».
Увы, женщины не могут противиться своим инстинктам. Их обоняние улавливает некий манящий запах – и самая умная, тонкая, воспитанная теряет голову, превращается в кошку. Дурманящий запах, по моим наблюдениям, у каждой женщины свой. Мари Ларр очевидно падка на смельчаков и героев, которые пробуждают в ней страсть, презрительно думал я.
Но в конце концов что за дело мне было до сыщицы и ее амурных предпочтений? Мои мысли обернулись к предмету более близкому и мучительному – неверностям Ирины.
Это было мое проклятье – с такой привязанностью к Ордеру полюбить хаотическую женщину. А какой еще может быть та, кто живет музыкой?