кроватью, до которой теперь можно было добраться разве что по пожарной лестнице. Поверх ощетинившихся битым кирпичом стен, в проёмах обрушившихся эркеров над грудами горелого хлама висели полотнища с жирно выведенными лозунгами: «Победа будет нашей!», «Работать, сражаться, верить!», «Фюрер, мы следуем за тобой!», «Любой ценой – победа!». Нередко подобные бравурные банальности писались прямо на стенах. Иногда дополнялись государственными знамёнами, сюрреалистически смотревшимися посреди развалин: алые полосы на пепельно-сером, пристальный глаз-свастика, гипнотически глядевший из руин. Всё это казалось Штернбергу даже не фарсом – умопомешательством, над которым шли своим чередом будни берлинцев – странные, бредовые будни. «Мы все живы. Ирма», – кратко сообщала каждому прохожему меловая надпись на стене чьего-то разрушенного жилища, но адресована она была, скорее всего, одному-единственному человеку – мужу или брату, приехавшему на побывку с фронта. Таких посланий попадалось много, гораздо больше, чем лозунгов или официальных объявлений. Берлинцы превратили развалины в своего рода почту. Полуразрушенные стены обратились в летопись жизни – недожизни, полужизни, агонии.
– Гляжу. Внимательно. Всё вижу. Пытаетесь достучаться до моего патриотизма? – Слова давались Штернбергу трудно, будто он пытался жевать щебёнку, и голос получался скрежещущий.
– Сейчас вы скажете, что орган под названием «патриотизм» вам отбили в гестапо, – спокойно сказал Шрамм. – Ну, скажите. Вам же очень хочется это сказать.
– Ошибаетесь, – отрезал Штернберг. – Вы кто угодно, но не телепат. Так что вам надо? – раздражённо повторил он.
– Пока ничего. – Чрезмерно выпуклые глаза чернявого, казалось, едва заметно светились изнутри, словно на бархатно-илистое дно ленивой реки с тёмной болотной водой упал тусклый фонарь. – Вы человек неординарных талантов, господин фон Штернберг. При этом вы, условно говоря, вышли из заключения. Ваш моральный дух сильно ослаб. Вам требуется достойный стимул для успешной работы. Отчего-то мне кажется, что одним долгом патриота вам уже не обойтись. И предупреждение господина Мюллера явно не произвело на вас особого впечатления. Вот на такой случай у меня есть для вас ещё кое-что… Взгляните. – Шрамм достал из портфеля фотокарточку.
«Я точно брежу», – в каком-то отупелом ужасе подумал Штернберг. Ведь не могло же такого случиться, именно сейчас, когда он совершенно бессилен!
Фотография была из последних, уже швейцарских. Его близкие вообще очень редко фотографировались и почти никогда не фотографировались все вместе, а этот снимок был сделан по случаю годовщины свадьбы барона и баронессы, всегда, сколько Штернберг помнил, с изморозью брезгливого недоумения игнорировавших любые государственные праздники, натянуто-официально справлявших Рождество, за полтора десятилетия бедности превративших дни рождения своих детей в простое арифметическое действие, но каждый год вспоминавших эту дату –