за время их любви благословение, гений лирической речи, снизошли на грубоватого подростка – он бормотал и стонал, целовал ее лицо с многословной нежностью, выкрикивая на трех языках, трех величайших в мире языках, ласковые словечки, которым предстояло лечь в основу словаря тайных диминутивов, впоследствии неоднократно пересмотренного и дополненного до дефинитивной редакции 1967 года. Когда его вскрики становились слишком громкими, она усмиряла его, выдыхая ему в рот «ш-ш-ш», и теперь все ее четыре конечности естественным образом обхватывали его, как если бы она отдавалась многие годы, во всех наших снах, – но горячая юная страсть (бурлящая, как переполненная ванна Вана, переписывающего эту страницу – своенравный седой словоправ, сидящий на краю отельной постели) не вынесла нескольких первых слепых толчков; она выплеснулась на лепесток орхидеи, и синяя птичка сиалия залилась остерегающей трелью, и огни уже крались обратно в лучах рваной зари, светляки огибали водоем, точки экипажных фонарей превратились в звезды, заскрежетали по гравию колеса, и все собаки вернулись очень довольные ночным развлечением, и ножки племянницы повара Бланш соскочили с тыквенного цвета полицейского фургона в одних чулках, без туфелек (позже, увы, много позже полуночи), и двое наших голых детей, схватив плед и рубашку, похлопали на прощанье по дивану и с легким топотом вернулись в свои целомудренные спальни, унося каждый свой подсвечник.
«А ты помнишь, – сказал седоусый Ван, беря с ночного столика каннабиновую сигарету и гремя желто-голубым спичечным коробком, – какими мы были беспечными, и как Ларивьерша вдруг перестала храпеть и через мгновенье начала с новой силой, и какими холодными были железные ступени, и как меня смутила твоя – как бы это выразить? – необузданность».
«Болван», сказала Ада со своего места у стены, не поворачивая головы.
Лето 1960-го? Переполненный отель где-то между Эксом и Ардезом?
Надо бы начать датировать каждую страницу рукописи: нужно быть добрее к моим неведомым мечтателям.
Наутро, еще не оторвав головы от наполненной снами глубокой подушки, добавленной к его во всех иных отношениях аскетичной постели милашкой Бланш (с которой по сновидческим правилам пти-жё он держался за руки в душераздирающем кошмаре – или, быть может, то были только ее дешевые духи), наш юноша тут же почувствовал напор счастья, стучащего в дверь. Он намеренно старался продлить сияние его неопределенности, пустившись по последним следам жасмина и слез вздорного сна, но тигр счастья одним прыжком вторгся в явь. О, радость недавно обретенного права! Ее тень, казалось, накрыла последнюю часть его сна, в которой он сказал Бланш, что научился левитации и что способность с волшебной легкостью парить в воздухе позволит ему побить все рекорды по прыжкам в длину, он сможет, как бы шагая в нескольких вершках от земли, одолевать расстояние, скажем, в десять или одиннадцать метров (слишком большая протяженность может показаться подозрительной): трибуны ревут, а замерший Замбовский из Замбии глядит, подбоченившись,