Ирина Одоевцева

На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты


Скачать книгу

поэтами-москвичами отношения оставались более далекими – даже с теми, которых он, как Ходасевича и Белого, очень высоко ставил.

      Тогда, в начале лета девятнадцатого года, я и мечтать не смела, что скоро, очень скоро я не только буду здороваться «за руку» с Гумилевым, но что Гумилев будет провожать меня домой.

      В Студии занятия, в отличие от «Живого слова», происходили не вечером, а днем, и кончались не позже шести часов.

      Только что кончилась лекция Гумилева, и я в вестибюле надевала свою широкополую соломенную шляпу, – несмотря на революцию, мы не выходили из дома без шляпы. И даже без перчаток. Перчаток у меня было множество – целые коробки и мешки почти новых, длинных бальных перчаток моей матери, сохранявшихся годами аккуратно, «на всякий случай». И вот действительно дождавшихся «случая».

      Я перед зеркалом заправляла бант под шляпу и вдруг увидела в рамке зеркала рядом со своим лицом улыбающееся лицо Гумилева.

      От удивления я, не оборачиваясь, продолжала смотреть в зеркало на него и на себя, как будто это не наши отражения, а наш общий портрет.

      Это, должно быть, длилось только мгновение, но мне показалось, что очень долго.

      Лицо Гумилева исчезло из зеркала, и я обернулась.

      – Вы, кажется, – спросил он, – живете в конце Бассейной? А я на Преображенской. Нам с вами по дороге, не правда ли?

      И не дожидаясь моего ответа, он отворил входную дверь, пропустив меня вперед.

      Я иду рядом с Гумилевым. Я думаю только о том, чтобы не споткнуться, не упасть. Мне кажется, что ноги мои невероятно удлинились, будто я, как в детстве, иду на ходулях. Крылья за плечами? Нет, я в тот первый день не чувствовала ни крыльев, ни возможности лететь. Все это было, но потом, не сегодня, не сейчас.

      Сейчас – я совершенно потрясена. Это слишком неожиданно. И скорее мучительно.

      Гумилев идет со мной рядом, смотрит на меня, говорит со мной, слушает меня.

      Впрочем, слушать ему не приходится. Я молчу или односложно отвечаю: «да» и «нет».

      Кровь громко стучит в моих ушах, сквозь ее шум доносится глухой голос Гумилева:

      – Я несколько раз шел за вами и смотрел вам в затылок. Но вы ни разу не обернулись. Вы, должно быть, не очень нервны и не очень чувствительны. Я – на вашем месте – не мог бы не обернуться.

      Я еще более смущаюсь от упрека – поэты нервны и чувствительны, и он бы на моем месте…

      – Нет, – говорю я. – Я нервна. Я очень нервна.

      И будто в доказательство того, что я действительно очень нервна, руки мои начинают дрожать и я роняю свои тетрадки на тротуар. Тетрадки и листы разлетаются веером у моих ног. Я быстро нагибаюсь за ними и стукаюсь лбом о лоб тоже нагнувшегося Гумилева. Шляпа слетает с моей головы и ложится рядом с тетрадками.

      Я стою красная, не в силах пошевельнуться от ужаса и стыда.

      Все погибло. И навсегда…

      Убежать, не попрощавшись? Но я застыла на месте и бессмысленно слежу за тем, как Гумилев собирает мои записки и аккуратно складывает их. Он счищает пыль с моей шляпы и протягивает ее мне.

      – Я