пошутить мощно, язвительно.
Вторая фаза переживания называлась «Тьма». Долго ли, коротко ли мы хохотали – не ведаю, но в какой-то момент решили отправиться на прогулку. Тут-то и поджидала нас стадия тьмы. Все, кто бывал в этой чердачной мастерской (где ныне располагается Институт проблем современного искусства имени Иосифа Бакштейна), знают, что он отделен от лестницы черного хода длинным чердачным пространством, где сейчас проходят иногда выставки, а тогда это был длинный дикий чердак, где следовало идти по шаткому и пружинящему под ногами настилу из гниловатых досок, и всё это пространство освещено было одной-единственной лампочкой. Но в тот день, точнее вечер (незаметно тогда наступали вечера), лампочка, видимо, перегорела, и мы оказались в абсолютной тьме на пружинящих дощатых мостках. Вначале эта тьма не смутила меня, так как я знал этот чердак с раннего детства, он был известен мне, как мои руки, я тысячу раз проходил по нему в полной тьме, но в тот миг специфика состояния была такова, что я вдруг забыл, где нахожусь, забыл, что это родной и знакомый кабаковский чердак – вместо этого все мы оказались лицом к лицу с эйдосом тьмы, с предвечной беспросветностью и, надо сказать, испытали космический ужас. Мы то хохотали, то визжали и свиристели от страха, то теряли друг друга, то находили в темноте протянутые руки, но мы забыли не только, где мы находимся, – мы также забыли, кто мы такие, и зачем мы здесь, и с чего всё это началось, мы забыли свои имена и свое прошлое, словно бы тьма съела наше сознание. В общем, это был полный пиздец, так как аннигилировалось само время, но странное дело: во всём этом беспамятном, бессмысленном, паническом ужасе исподволь присутствовал привкус некоего непостижимого наслаждения, словно бы тайный кайф разливался на задворках нашей потерянности, словно бы за спиной нашей паники прятался улыбающийся покой, словно бы невидимый золотой нимб тайно светился за плотной завесой тьмы. И вот, прямо к золотой луне полетели комары (эта фраза написана на одном моем рисунке). Короче, мы увидели где-то с краю, на рамке этого разверзающегося суперчерного суперквадрата какой-то робкий, пыльный, грязно-золотой отблеск – это отсвет уличного фонаря пробивался сквозь пыльные стекла на лестнице черного хода. Я не знал, сколько вечностей провели мы в египетской тьме, сколько раз поседела, как луна, моя голова, сколько раз лицо мое сделалось лицом старика, но стоило мне оказаться на лестнице, как я тут же гибко встряхнулся и снова сделался двадцатидвухлетним и тут же эластично забыл об испытанном космическом ужасе: не менее эластично отыграли свое возрождение и мои товарищи на своих внутренних фронтах.
Мы спустились по знаменитым ступеням, по серым выщербленным ступеням, по которым некто когда-то провел красную линию – она тянулась с первого этажа до самого чердака. Спустились мимо тленных мусорных ведер и прочего хлама и вышли на улицу, где месяц май уже распространял свои алхимические флюиды эротического возвращения к жизни: здесь парочки, как черные слипшиеся стрекозы, желали слипаться в тенях Сретенского бульвара,