Павел Пепперштейн

Эксгибиционист. Германский роман


Скачать книгу

на обломки розовой слюды

      Склонялись головы в просоленных тюрбанах.

      Мы вышли к морю. На большой террасе

      Отеля ветхого я сбросил свой покров, —

      Свой карнавальный хлам оставил на матрасе.

      Где бомж, должно быть, жил или цвела любовь.

      И мы вошли в холодный мир воды

      Мы пели в ней, ныряли и играли.

      Нам чайки дикие кричали с высоты

      О том, чтоб мы дворец не забывали.

      Но мы забыли тяжесть древних книг,

      Забыли глобусы в старинных кабинетах,

      И мы забыли тот ленивый миг,

      Когда в деревню тихо входит лето.

      Оно стоит одно у магазина,

      Где трактористы пьют зеленый алкоголь.

      Оно как девочка. И звать, наверно, Зина.

      Зачем, Зинок, спустилась ты в Юдоль?

      Зачем ты лаской голову закружишь?

      Зачем ты негой сердце обовьешь?

      Зачем девчат с парнями ты подружишь?

      Зачем на отмели реки потом уснешь?

      А мы с Русалочкой плывем, как фараоны

      В ладьях по Нилу плыли – нам насрать

      На то, что где-то бродят легионы

      И с ратью где-то снова бьется рать.

      Нам не понять извилистого мира,

      И никому не сможем мы помочь.

      Я помню сумрак маленького тира

      И меткий выстрел. Скоро будет ночь.

      Далее следует очередной фрагмент из МЛК – фрагмент, который я рекомендую вам читать сквозь опаловые слезы, если вы всерьез надумали приблизиться к изумленному ПП, стоящему на носу речного автобуса, скользящего по Canale Grande. Изумление мое было вызвано тем, что я не испытал разочарования.

      Это разочарование (хотя бы легчайшее) казалось мне неизбежным, но его не случилось. Казанова, Томас Манн, Джойс и Пастернак составили свои описания этого города, но я не вспоминал об этих текстах, не вспоминал даже о фильме Висконти, где по лицу умирающего течет краска от крашеных усов, где блики танцуют на изнанках мостов и где присутствует великолепный многоязычный шелест на пляже в Лидо. Думал я о том, что уже многократно это видел, обонял, ощущал – и не только лишь в прошлых жизнях. Незадолго до первого вылета в Италию, когда я лежал в узкой маленькой комнате на Речном вокзале. Лежал на той самой кровати, на которой в детстве листал огромные тяжеловесные страницы поэмы Кольриджа «Старый моряк». На той самой кровати, на которой Сережа Ануфриев однажды превратился в замороженное поленце с гигантскими глазами, наполненными космическим ужасом.

      Дунаев уже не был устрицей, он стал самим собой, но в черном карнавальном костюме и в белой маске, лежащим в гондоле. Он знал, что он в Венеции и что одновременно вплывает в глаз Пуруши, плывет по одному из каналов этого глаза – то ли мертвого, то ли живого огромного ока, мутно отражающего небо.

      И тогда по каналу, в гондоле, свернувшись клубочком,

      Поплывем, как медовый звук скрипки в эфире плывет…

      Гондольер, как водится, пел «О sole mio!» и греб большим веслом. Дунаеву было уютно и сладко, как в колыбели, дворцы проплывали над