к ней приходил.
– Что-о?!
– Вот тебе и что! – со злорадством протянул Колька. И, помолчав, начал со смешками рассказывать: – Это просто кино было. Сперва немое. Пришел он и сел молчком возле стола. Мать побледнела, глядит на него во все глаза, ажно мигать забыла. Верка почему-то зачала рот то открывать, то закрывать, прижалась в угол, точно ее кто щекотать собрался. А этот Алейников трет и трет свой синий шрам. И молчит, значит… Смехота. Ну а потом звуковое началось. Алейников говорит: «Вы извините… Я собственно и потому что – насчет Веры…» И-их, Верка вскрикнула, точно ее и впрямь щекотнуло… А Алейников: «Я, говорит, человек не молодой, конечно, но давно наблюдаю за вашей дочерью…» Это он матери моей. И вот пришел, говорит, поскольку Вера нравится мне. Ухаживать и все прочее, как оно делается, я, говорит, не в тех летах, и неудобно, дескать, потому решил прийти сразу и все обсказать… А вы, говорит, подумайте, я не тороплю с ответом… Гляжу, а у Верки уши краснеют, как соседские помидоры, и щеки раздуваются, распухают на виду. Потом ка-ак она порскнет в свою комнату! Вот, понял?
– Ну… а дальше? – глухо выдавил Семен.
– А дальше – не знаю. Мать меня вытурила из избы, – с сожалением произнес Колька. И с прежним злорадством добавил: – С тех пор Верка и закопошилась ночами-то. Понял?
Папироса жгла Семену пальцы, но он не замечал этого. Сидел и слушал, как журчит Громотушка. А мыслей никаких в голове почему-то не было. Он не мог понять – хорошо или плохо, что к Вере посватался Алейников, рад он или обижен чем-то?
– А не врешь ты?
– Чего мне… Слушай, а как ты насчет фронта? На военкома-то Григорьева пожаловался секретарю? Ты же хотел.
– Отстань.
– Чего отстань? Я тоже пожалуюсь. Он меня тоже из военкомата, паразит, ни с чем выпроводил.
О том, как его «выпроваживали ни с чем» из военкомата, Колька рассказывал часто. Было это через неделю после проводов мобилизованных на фронт. Колька с утра пришел в военкомат, потолкался в коридоре среди людей и сунул крючковатый нос за обитую зеленой клеенкой дверь. В комнате за столом сидел человек с глубоко изрытым оспой лицом, с двумя шпалами на петлицах, вокруг стола толпились еще несколько военных.
– Здрасте, – сказал Колька, пошаркал пальцем под носом. – Я вот пришел. Кто тут военком Григорьев-то?
– Ну, я, допустим, – сказал человек с двумя шпалами на петлицах.
– Инютин Николай моя фамилия. Я насчет отправки на фронт. Добровольно. Когда эшелон будет, узнать. И еще в кавалерию, если можно, записать меня.
– Ясно. Молодец ты, Инютин Николай. Сколько тебе лет?
– Мне-то? Восемна… девятнадцать вот-вот будет. Я рослый.
– Это мы видим. А где живешь?
Колька сказал.
Григорьев встал, подошел к нему, положил руку на плечо.
– В общем, ты, Николай, хороший парень. Врешь вот только здорово, это плохо. А до фронта тебе еще подрасти годика три-четыре надо. Давай договоримся так – ты получше в школе учись, а я об тебе помнить буду. Договорились?
– Это что же, значит, не берете? – сообразил Колька.
– Значит, не берем пока. Не детское дело