он дрался очень, а потом пропал. Я его вчера на улице встретила, хотела расспросить, но он убежал.
– Неуважительно.
– Вы поговорите с ним, Егор Савельич. Поласковее, пожалуйста: он мальчик чуткий.
– Конечно, как водится. Спаси бог за беспокойство ваше.
Поздним вечером, когда в окнах засветились телеэкраны, Егор застал Кольку в сараюшке. Колька было прикинулся спящим, засопел почище поросенка, но отец будить его не стал, а просто сел на топчан, достал кисет и начал скручивать цигарку.
– Учителка твоя приходила давеча. Обходительный человек.
Примолк Колька. И поросенок тоже примолк.
– Ты ее не тревожь, сынок, не беспокой. У ней, поди, и без нас хлопот-то.
Повернулся Колька, сел, глаза вытаращил. Злющие глазищи, сухие.
– А я Тольке Безуглову зуб вышиб!
– Ай, ай! Что же так-то?
– А смеется.
– Ну дык и хорошо. Плакать нехорошо. А смеяться – пусть себе.
– Так над тобой же! Над тобой!.. Как ты трубы гнул вокруг муравейника.
– Гнул, – сознался Егор. – А что чугунные-то не гнутся, об этом недодумал. Жалко, понимаешь, мурашей-то: семейство, детишки, место обжитое.
– Ну а что, кроме смеху-то, что? Все равно ведь канаву спрямили – только зря ославился.
– Не то, сынок, что ославился, а то, что… – Егор вздохнул, помолчал, собирая в строй разбежавшиеся мысли. – Чем, думаешь, работа держится?
– Головой!
– И то. И головой, и руками, и сноровкой, а главное – сердцем. По сердцу она – человек горы свернет. А уж коли так-то, за-ради хлебушка, то и не липнет она к рукам-то. Не дается, сынок, утекает куда-то. И руки тогда – как крюки, и голова – что пустой чугунок. И не дай тебе господь, сынок, в месте своем ошибиться. Потому место все определяет для сердца-то. А я тут, видать, не к месту пришелся: не лежит душа, топорщится. И шумно тут, и народ дерганый, и начальство все спешит куда-то, все гонит, подталкивает да покрикивает. И выходит, Коля, выходит, что я себя маленько потерял. И как найти – не удумаю, не умыслю. Никак не удумаю – вот главное. А что смеются, так пусть себе смеются в полное здравие. На людей, сынок, обижаться не надо. Последнее это дело – на людей обиду держать. Самое последнее.
Говорил он это не сыну в учение, а по совести. Сам-то он на людей обижаться не умел, обиды прощал щедро и даже на прораба того, что по поселку его ославил и от работы всенародно отстранил, никакого зла не держал. Сдал очередные казенные рукавицы и опять пошел в отдел найма.
– Ну что мне с тобой, Полушкин, делать? – вздыхал начальник. – И тихий ты, и старательный, и непьющий, и семья опять же, а на одном месте больше двух недель не держишься… Куда тебя теперь…
– Воля ваша, – сказал Егор. – Какое будет распоряжение.
– Распоряжение!.. – Начальник долго пыхтел, чесал в затылке. – Слушай, Полушкин, тут у нас лодочная станция на пруду открывается. Может, лодочником тебя, а? Что скажешь?
– Можно, – сказал Егор. – И грести умеем, и конопатить, и смолить. Это можно.
Прошлым летом речку под поселком запрудили. Разлилась, лужки