Но Захар сказал:
– Заскочишь. Звонили из райкома – шелуху хлопковую привезли. Нагрузишь, чтоб порожняком не гнать. В самом деле, ешь давай.
Мишка нехотя сел обратно за стол, немного смущенный, понимая, что вел себя не по-взрослому. Помолчал и сказал:
– А вчера Наталья Лукина говорит: «Я приду к вам завтра полы помою». Я говорю: «Не надо», а Ксюха, ее дочка…
Неизвестно, что сказала Ксюха, потому что Мишка вдруг замолчал и даже почему-то чуть смешался. Захар будто и не приметил этого, спросил:
– И что же Ксюха?
– Да так. Ничего.
Захар смотрел на Мишку и чувствовал, как плавится у него в груди что-то теплое, как поднимается ласковое и нежное к этому начинающему взрослеть человеку. Было радостно, уютно как-то рядом с ним и одновременно не хотелось, чтобы он взрослел.
Вспомнился Захару далекий летний пасмурный день, когда в колхоз привезли несколько семей эвакуированных оттуда, где горела земля. Возле узлов и котомок сидела немолодая русоволосая женщина со строго поджатыми губами и кормила грудью ребенка. Вокруг нее на траве пищало и хныкало еще с полдюжины ребятишек, среди которых было два ползунка.
– Это что же… все твои? – спросил Захар, останавливаясь возле женщины.
– Мои, стало быть, – ответила она.
После Захар узнал, что половиной ребятишек, в том числе и двумя грудными, Мария Дмитриевна – так звали женщину – «обзавелась» в пути, во время следования эшелона с беженцами в тыл. Эшелон несчетно бомбили, иные вагоны разнесло в щепки. И родители этих ребятишек были похоронены где-то за Волгой, вдоль железнодорожной насыпи.
Большаков поселил Марию Дмитриевну в своем доме, а сам перешел на квартиру к Колесниковым. И до конца войны удивлялся силам и душевной щедрости немолодой русоволосой женщины. Она работала вместе со всеми на полях и успевала управляться со своей огромной, разноголосой семьей. Когда бы Захар ни заглядывал к ней, она вечно что-нибудь стирала, штопала, перешивала, перекраивала. И никогда он не видел на ее лице отчаяния или даже усталости. Ребятишки, чистенькие, опрятные, бегали и ползали по этим вот комнатам, оглашая дом криком, плачем, смехом…
И кажется, Мария Дмитриевна позволяла себе коротенький отдых только в те дни, когда приходили письма от мужа. Она садилась к окну, разворачивала фронтовой треугольник, тщательно разглаживала его на коленях и читала, читала, перечитывала… Лицо ее, заветренное, опаленное и холодом и солнцем, в эти минуты светилось, молодело, и тогда было отчетливо видно, что обильные морщины изрезали его преждевременно.
Захар время от времени помогал ей, чем мог, – то картошки подбросит мешка два, то ситцу на рубашонки детишкам достанет.
В сорок пятом, как только кончилась война, Мария Дмитриевна засобиралась уезжать.
– Ваня, муж, скоро демобилизуется теперь, – сказала она Захару. – Поеду, – может, хату свою удастся к его прибытию заново поставить на пепелище. Прежнюю-то, пишут мне, сожгли немцы…
– Сюда бы звала мужа…
– Нет уж, – покачала она головой, – негоже как-то… изменять родным местам. Снились-то