этого шампанского и мартини, которое она уже выпила, шампанское всегда делает ее пьяной.
Я рассказал ей о своем грубом детстве и о том, как много водки я выпивал. Я хвастался, но и она, и я понимали, что именно так я и должен говорить, что такая моя роль – писатель, поднявшийся из низов, из гущи народа. Я понимал, что быть писателем из низов так же вульгарно, как быть писателем из верхов, но что я мог сделать, журналисты и издатели, и даже читатель, настаивают на том, чтобы писатель имел биографию. Что до меня, я предпочел бы не иметь официальной биографии или иметь их полдюжины на выбор, факты ведь всегда можно представить по-разному, и потому все шесть в совокупности будут более правдивы, чем одна.
Джули слушала меня с понимающим и сочувственным лицом, но вдруг остановила, чтобы сказать, что она очень благодарна мне за этот вечер. На что я совершенно честно сказал ей, что и я очень благодарен ей за этот вечер. В рестораны мы ходили каждый вечер, как я уже говорил, но никогда не было еще так кинематографично, так ясно все, так четко, так «классно». Может быть, тому помогла моя нервность, мой настоящий страх перед алкогольной депрессией, которая мне грозила, но внезапно мы ясно и высокопрофессионально играли кусок жизни, одновременно понимая, как мы высокоталантливы сейчас, и радуясь этому.
Далее были всякие приятные мелочи: половинки лимонов в сеточках, поданные, чтобы их выдавливали на саймон-стейк. Почему-то я с удовольствием воткнул в свой осеточенный лимон вилку. Может быть, удовольствие проистекало и от того, что я знал, как поступить с лимоном наилучшим образом. Парижская школа и поедание устриц с некоторым количеством хорошо воспитанных женщин пошли мне на пользу.
После французского шампанского я пил французский коньяк. Джули сидела передо мной, крупная, чуть смешная, радостно сверкая глазами и смущенно улыбаясь, как девочка, рассказывала о своем отце и о том, что ее алкоголик-супруг был похож на ее отца. Все, что было грустного в ее жизни, казалось теперь смешным.
Выходя из одного киноэпизода в другой, я вынул из чужого бокала на чужом столе белую гвоздику, не розу, и вколол ее в петлицу своего пиджака. Обнялись мы еще на ступеньках и, обнявшись, пошли, не сговариваясь, к пустому пирсу, где в дневное время в хорошую погоду причаливает прогулочный катер. Залитый асфальтом и поверх асфальта – луной пирс был пуст, и из нашего ресторана, хотя официально он уже закрылся, доносились звуки вальса. Не говоря ни слова, мы подали друг другу руки и стали танцевать…
О, у человека не так много выбора, потому мы могли или игнорировать прекрасный и слегка грустный вальс, или танцевать. Вот мы и танцевали, и, чувствуя, что танцуем мы как бы на киноэкране, я не только не терял от этого ни единой капли удовольствия, но даже это удовольствие увеличилось. Потанцевав, мы стали там же, на пирсе, целоваться. Я все время помнил о моей гвоздике почему-то.
Потом мы поехали домой в холодной машине и по дороге заехали на пустынный, вовсе не обжитой берег океана, и там, при шуме