назадь не ложь.
– Ба, как предал?
– Отрёкся. Три раза повторил: не знаю бога во Христе, как ты не знаешь бабушки своей.
– Чего я, баб, тебя не знаю…
– Чаво… А то не видит бабушка сляпая, как чёрта корчишь в спину ей, всё руку рвёшь, как улицей идём, стыдишься. А за одной бедой борщи хлебáм. – Она вздохнула: – Недаром, вишь, по святцам Пётр выходил… Помыл?
– Помыл.
– Помыл – да не отмыл. Да чё ж ты делашь-то, бездонный? Куда мне об штаны мокры́ втирать?
И с ловкостью могучей, как будто дух всеправедной войны её огромное рябое тело на жалких крыльях сарафана возносил, с гвоздя свирепо сдёрнув полотенце, замахнулась, и он, под свист кухонной тряпки поджимая острые коленки, крутился и кричал:
– Да баб! Да баб! Да ба-а!!!
Обедать сели.
К еде она спросить любила:
– Ну?
И нужно было поскорее отвечать, что вкусно, чтоб от своей тарелки взгляд не довела в его и не заметила, что он не пробовал ещё, а ждёт, пока остынет. Заметив, говорила:
– Живо ешь.
– Горячий, ба.
– Холодным в хробь кладут.
И дула в суп сама, по ложке отгоняя рябью жар. Петруша тоже дул на ложку, сгоняя щавелевых мух к краям, и, вздрогнув, с мухами глотал под надавившим лоб свинцовым взглядом.
– Хлеб бери.
– Я не хочу.
– Ешь, говорю, в врата не пустять, посмотрят в ложку, скажуть – ел не дочиста. Ешь гущу, доедай, в ей всё, без гущи щи воды иди хлябать.
– Что всё-то…
– Всё. Без съешь не сыщешь. Польза.
– А я, ба, не могу, тошнит.
– Тошнить чем в котелок крошил, не бабушкин щавель.
– Чего крошил?
– Сам знашь чаво, с тобою баба полем не ходила.
– Мне, ба, второе положи…
– Второе после первого ступáт, с обеих ног прых-скок – не воробей.
– А мама разрешала…
– Мама… Вот мама разрешала, так и не надо было мамы со свету сживать, а бабушка не разрешат, её теперь сживай, сживёшь – и ешь без гущи. Ешь. И молча.
– Баб, а чего меня в честь этого назвали?
– И Ваню я по святцам назвала, в Усекновенный разошлась. Иоанн-то не десятым был числом, а у меня под вечер как схватило, перепугалась – не могу, не буду, говорю, родить, а дохтор наш, молоденькой такой, смешливой: не будешь? – говорит, – когда ж тогда, в Иванов день? А мне бы хоть в Иоаннов, хоть в Степанов, а только хоть што сделай, отпусти. А он смётся, говорит, тебе-то, говорит, на Иоаннов, а осподу с солдатиком чичась. А вышло-то как раз на Иоаннов, в шестом часу, под утро только Ваню родяла и Ваней назвала.
– А я?
– А ты по святцам Пётр-хрястапрядатель выходил.
Обед к концу. Жара такая… На ржавой хохломе подноса чугунная паук-подставка для сковороды, солоночка резная, в закаменевших кляксах помидор, стакана два: один его, с осадком жирным утреннего чая, второй её – с заваром лопуха в старинном кованом кольце. Он под клеёнкой мнёт в гармошку ложку – согнёт и распрямит, согнёт и распрямит. Диван-аккордеон в углу, горбами от распря́женных пружин, обтянутый до треска швов гнилой рогожкой, за