бесконечно знакомый ему признак отступления. А куда же отступать могли, как не на Москву, ведь Москва – рукой подать, к ней и движется вся масса людей, машин, повозок. Он не знал, что то было следствием удара 9-й немецкой армии, точнее – впечатлением от этого удара, опрокинувшим все надежды, что врага остановят подвиги панфиловцев и ополченцев и противотанковые рвы, отрытые женщинами столицы и пригородов. Впечатление, по-видимому, было внушительное: грузовики, переполненные людьми, неслись на четвертых, на пятых скоростях, сигналя безостановочно, от них в страхе шарахались к обочинам повозки, тоже не пустые, нещадно хлестали ездовые загоняемых насмерть лошадей, но, как ни удивительно, а не сказать было, чтоб так уж сильно отставали пешие – кто с оружием, кто без, но все с безумными, как водкой налитыми, глазами. Вся эта лавина – с ревами, криками, храпением, пальбой – текла по дороге, как ползет перекипевшая каша из котла, у Шестерикова даже в глазах зарябило.
Но явилась надежда.
Быстренько он вернулся к генералу и, выбиваясь из сил, подтащил его поближе к мостку, чтоб на виду лежал; не могло же быть, чтоб не кинулись помочь, да хоть разузнать, в чем дело, почему тут генерал. Никто, однако, не кинулся, да едва ли и замечал постороннее.
Вдруг увидал он – милиционера, одиноко ссутулившегося на обочине, обыкновенного подмосковного регулировщика, в синей шинельке и в фуражке поверх суконного шлема, смотревшего на происходящее уныло, но без испуга, опустив руку с жезлом. Шестериков кинулся к нему с мольбою:
– Милый человек, останови ты мне машину какую или же повозку…
Милиционер только покосился на него и зябко передернулся.
– Мне ж не для себя, – объяснил Шестериков. – Мне для генерала. Вон он, можешь поглядеть, раненый лежит, сознание потерял.
– Чем я тебе остановлю? – спросил милиционер, не поглядев.
– Как то есть «чем»? Вон у тебя палка руководящая да пистолет. – Шестериков забыл в эту минуту, что и у него маузер, а в овражке остался еще автомат. – Погрози, погрози им – неуж не остановятся?
– Ты это… – сказал милиционер. – Пушку свою спрячь. И не махай.
И он показал глазами на то, чего Шестериков не заметил впопыхах, – на человека, лежавшего шагах в пяти от него, на той же обочине, в шинели с лейтенантскими петлицами. Он лежал вниз лицом, откинув голую, без рукавицы, руку с пистолетом, рядом валялась окровавленная ушанка.
– Все грозился, – поведал милиционер. – Возражал очень: «Подлецы, понимаешь, трусы, Москву предали, Россию предали!» А они ему с грузовика – очередь. Теперь, видишь, смирно лежит, не возражает.
– Что ж делать? – спросил Шестериков жалобно. И повторил свой довод: – Кабы я для себя, а то ведь генералу…
– Он что, – милиционер покосился наконец, – живой еще?
Шестериков не уверен был, но тем горячее воскликнул:
– Дак в том-то и дело, что живой! Довезти б до госпиталя побыстрее…
Милиционер