пожарник, стало быть, с телефоном, и Майя Афанасьевна в определенный час могла справиться, «как там наш».
– Наш ничего, – отвечал Шестериков. – Скоро запляшет. Уже у него ноги чешутся – плясать.
Еще не повидавшись с нею, он уже все вызнал: и что квартира у них на улице Горького – из четырех комнат, не считая кладовки и «холла», – это слово и в госпитале говорили, зал был такой для ходячих, с шахматами и домино, и вот таким громадным Шестериков его себе и представлял, этот «холл», который не считался, – и что у генерала две дочки, шестнадцати лет и четырнадцати, одну, как и генеральшу, Майкой звать, а другую – Светланкой, в честь сталинской, и что – вот главное – сама генеральша родом деревенская, из-под Вышнего Волочка, и девичья у нее фамилия – Наличникова, а Майей она себя сама назвала, на самом же деле – Марья. Но, видать, от деревни своей она уже отщепилась, поскольку спрашивала Шестерикова, что вот генералов на дачные участки собираются записывать, по два гектара, в Апрелевке, так брать столько или не брать.
– Брать! – кричал в трубку из-под лестницы Шестериков. – Землю-то? Сколько дают, столько и брать!
Эта Апрелевка вошла в его голову и уж никак оттуда не выходила, заставляла ворочаться ночами на полу в истопниковой каморке, покуда тот, приняв кубиков двести медицинского спирта, похрапывал себе на топчане. Как думают о грозящем ранении или увечье, да с пущей еще тоскою, думал Шестериков о возвращении в родную пензенскую деревню. Нисколько не мечталось ему вновь увидеть поникшие ветлы над тихой, ленивой речкой, пройтись босиком по росе или лошадь погладить по бархатистому храпу да после, вскочив на нее без седла, проскакать с полверсты и вогнать в речку по холку. Все эти радости уже лет десять как отошли от него, с тех пор, как с отцовского двора пришлось свести в добровольном порядке и обеих лошадей, и корову, а земли урезали до лоскутка, так что не жаворонка в небе слышно, а как сосед пыхтит, вскапывая гряды. Из двух сараев и то пришлось один снести – тесно и не положено два. Все же теперь общее – и значит, ничье. Своя только бедность – и такая безысходная, лет на сто вперед, что руки опускаются, не знаешь, за что раньше хвататься, все ветшает, обваливается, линяет, все труды уходят в песок. Все безразлично стало, даже вот какого председателя выбрать. Да какого велят – самого сговорчивого с властями да покрикливее, а значит, самого никудышного, пустопорожнего мужичонку, а не найдется такого – привезут откуда-нибудь. И никуда из этого не вырваться, не уехать, без паспорта на первой станции заберут, а справка от колхоза – самое большее на неделю, и ту выпроси, вымани. Вот так, отнюдь не поэтично, даже из мерзлого окопа виделся Шестерикову его родимый край, над которым вместо веселой гульбы, свадебных частушек и попевок, звяка поддужных колокольцев повисло в лунной ночи унылое, запьянцовское, хриплоголосое:
На селе собака лает,
Не собака – бригадир:
«Выходите на работу,
Не то хлеба не дадим…»
А вот Апрелевка эта, Апрелевка, ведь генеральская же земля, на нее кто посягнет,