грубый, бессовестный человек. И все эти качества вызывали у бедного малого восхищение; таким, по его убеждению, должен быть настоящий моряк. Лишь одно обстоятельство бросало тень на его кумира.
– Шкипер он, правда, так себе, одно слово, что шкипер. Моря не знает, – признался он. – А управляет бригом мистер Шуэн, он дело знает, но уж как напьется – держись. Да вот погляди-ка. – И с этими словами юнга приспустил чулок и с гордым видом показал мне большую рану с запекшейся кровью, при виде которой у меня в жилах заледенела кровь. – Это все он, мистер Шуэн, его рук дело.
– Как? И такое варварство ему сходит с рук? Ведь ты же ему не раб какой-нибудь. Что же ты терпишь такое обхождение?
– Это я-то терплю! – воскликнул глупый юнец, сразу изменив тон. – Да я ему еще задам. Вот это ты видел? – И он показал мне большой нож, будто бы им украденный. – В другой раз пусть только сунется. Как пырну – и душа его в рай. Уж мне-то такие дела не впервые. – И в подкрепление своих слов он разразился бранью, грязной, ужасно нелепой в его устах.
Никогда еще ни к кому я не испытывал такой жалости, как теперь, глядя на этого глупого, несчастного малого. Мне невольно подумалось, что бриг «Ковенант», несмотря на свое благочестивое название[4], благочестием, видно, не блещет. Не судно, а какой-то плавучий ад.
– А родные-то у тебя есть? – спросил я.
Он сказал, что в каком-то английском порту жил у него отец, но в каком именно, теперь уже не припомню.
– Тоже славный был человек. Да вот помер.
– Что же ты не можешь подыскать себе занятие на суше? Какое-нибудь более достойное?
– Э, нет, – сказал он и подмигнул мне с лукавством. – Видали мы такие занятия! А если меня в ремесло отдадут, что тогда?
Я заметил, что хуже его ремесла вряд ли какое сыщется, – ведь его жизни постоянно грозит опасность и он может стать жертвой не только морской стихии, но и тех, у кого он служит. Юнга охотно со мной согласился, но тут же начал расхваливать жизнь на море, уверяя, что нет удовольствия слаще, чем когда ты сходишь на берег и в кармане у тебя звенят золотые, а потом, как водится у людей с деньгами, ты спускаешь все подчистую: покупаешь горы яблок, на зависть уличным чумазым мальчишкам.
– Да нет, мне не так уж плохо, – говорил он. – Бывает и хуже. Вот, к примеру, двадцатифунтовые. Видел бы ты, как мы их берем на борт. Один, вот такой же, как ты, малый в летах, – (таковым я казался юнге), – уж борода у него, так только мы вышли в море, хмель у него весь повыветрился, как завопит, расхныкался. Смех, право. Детишки тоже бывают. Ну, с ними-то просто. У меня для них плетка имеется, линек[5] то есть. Сидят смирненько.
Рэнсом болтал без умолку все про то же, и я наконец догадался, кого подразумевал он под двадцатифунтовыми. То были злосчастные преступники, которых продавали в неволю и отправляли в Америку, а также дети, с еще более незавидной участью: несчастные жертвы наживы или родовой мести, похищенные мошенниками и проданные в рабство.
В это