с приездом господина графа и потому мог позволить себе некоторое количество прямо еретических высказываний. То, что он мог пострадать за них, его нимало не беспокоило. Его и вообще не беспокоило ничто.
– Негоже, – прокаркал он, – убийцу делать монахом. Скажите своему мужу, леди, что он болван.
– Скажите ему это сами, святой отец, – не осталась в долгу леди-мать.
– Какого зверя, интересно мне, в себе самом желает умилостивить господин граф этим жертвоприношением?
Катберт и в миру выражался языком завета не Нового, но Ветхого. И не смущался этим ни в коей мере. Нечто подобное я слыхал после у проповедников лютеранской ереси.
– Какого бы ни хотел, дело наше – не дать ему на съедение живую душу моего сына. В монастыре она будет в большей безопасности, видит Бог. Не говоря уже о бренном теле.
Именно старый Катберт крестил меня как unblessed hand.
Неблагословленная рука. Этот обряд отдает такой могучей древней магией, колдовством гор, шепотом холмов, что его в наших краях почти не осталось, и только далеко на севере вожди гэльских кланов подвергают ему своих детей – и вот он был наложен на меня, как заклятье, на мальчика южного благородного рода, правнука короля Джеймса I, потомка английских Плантагенетов. Младенец при крещении погружается в купель, исключая правую руку – затем, чтоб этой, не благословленной рукой, он взрослым мог убивать своих врагов – и не иметь греха на душе и угрызений совести. Старый Катберт совершенно справедливо назвал меня убийцей, убийцей по праву крещения, как бы странно то ни звучало. Я всегда недоумевал, зачем ей это понадобилось. Почему я, почему, в конце концов, не первенец, ни один из старших? В этом была какая-то загадка, какой-то секрет, тайна между мной и матерью, которую она так и не открыла мне, не открыла из детства и до последнего дня. Было ли это знаком благословения или, наоборот, горького разочарования во мне, как в последыше, впитавшем всю природную ярость породы Хепбернов, псов, убийц? Но мне не давала покоя фраза, брошенная Босуэллом, о том, что он не признаёт отцовства… и с тем, разорвав на себе руки Мардж, я отправился к леди-матери.
– Миледи… Матушка!
– Что тебе, Джон?
На сей раз не из стены, не в тайне, а через дверь среди бела дня, как все обычные люди. Что мне… Хороший вопрос! Даже выносив в себе фразу, я не мог ее вынуть изо рта, как не мог бы облить мать горшком помоев. Но если бы она сказала правду, если бы созналась, пусть даже потом бы меня до смерти избили за дерзость, за вскрытие гнойника – это объяснило бы картину мира. Я ненавижу не понимать жизнь. Мне всегда доставляло боль не понимать, как и почему все устроено. Я должен был знать, чтоб найти прямое объяснение его ненависти, чтоб шахматные фигуры в запутанной партии моей жизни встали каждая на свое место. И вот я выдвинул шах королеве.
Я помню, как она смотрела в мое лицо, заливаемое краской, жгуче багровеющее от стыда – от стыда спрашивать