чтобы не потеряться – и держишься изо всех сил. Хотя разве такое можно помнить? Наверное, нельзя.
И все это, другое – такое неуместное и невозможное, что ты и не понимаешь уже, было ли оно с тобой наяву или просто приснилось? Но как этому сниться, если ты такого никогда не видел и не знал?
Стояли у Артема перед глазами меловые рисунки на дорожках, и солнце сквозь дырявую листву золотыми иголками, и мороженка в руке, и оранжевые смешные утки по коричневому зеркалу пруда, и шаткие мосточки через этот пруд осененный – так страшно в воду упасть, а еще страшней в него уронить вафельный стаканчик!
А вот лица ее, лица своей мамы, Артем вспомнить не мог. Старался вызвать его, на ночь просил себя увидеть его хотя бы во сне, пусть бы и забыть снова к утру – но ничего не получалось. Неужели не нашлось в его голове крохотного уголка, где мать могла бы спрятаться и переждать смерть и черноту? Видно, не нашлось. Но как может человек быть – и совсем исчезнуть?
А день тот, а мир тот – они куда могли запропаститься? Вот же они были – тут, рядом, только глаза закрыть. Конечно, в них можно вернуться. Где-то на земле они должны были спастись, остаться – и звать всех, кто потерялся: мы тут, а вы где? Надо только услышать их. Надо только уметь слушать.
Артем поморгал, потер веки, чтобы глаза видели снова сегодня, а не двадцать лет назад. Сел, раскрыл ранец.
Там была радиостанция – армейская, громоздкая, зеленая-исцарапанная, и еще одна бандура: железный ящик с ручкой-крутилкой. Самодельная динамо-машина. И на самом дне – сорок метров шнура, антенна к радиостанции.
Артем связал все провода, прошел по крыше круг, разматывая шнур, отер воду с лица и снова нехотя влез в противогаз. Сжал голову наушниками. Огладил пальцами клавиши. Крутанул рукоять динамо-машины: моргнул диод, зажужжало, завибрировало в ладони, как живое.
Щелкнул тумблером.
Закрыл глаза, потому что боялся, что они помешают ему выловить в шуме радиоприбоя бутылку с письмом с далекого континента, где выжил кто-то еще. Закачался на волнах. И динамо крутил – словно рукой на плоту надувном подгребал.
Наушники зашипели, завыли тоненько «Ииииу…» сквозь шорох, заперхали чахоточно; помолчали – и снова шипеть. Как будто Артем бродил по туберкулезному изолятору, ища, с кем поговорить, но ни один больной не был в сознании; только нянечки прикладывали палец к губам и строго делали «шшшшшш…». Никто тут не хотел отвечать Артему, никто не собирался жить.
Ничего из Питера. Ничего из Екатеринбурга.
Молчал Лондон. Молчал Париж. Молчали Бангкок и Нью-Йорк.
Неважно уже давно было, кто начал ту войну. Неважно было, с чего она началась. Для чего? Для истории? Историю победители пишут, а тут некому было писать, да и читать скоро некому будет.
Шшшшш…
Пустота была в эфире. Бескрайняя пустота.
Ииииу…
Болтались на орбите неприкаянные