удивительное непонимание, нетерпимость, это религия фанатиков».
Обвёл взглядом жующих, прихлёбывающих… он, увидевший обрушение советской цивилизации, хлебнувший будущего, ничем, наверное, внешне не выделялся из обедавших психов; для них будущего не существовало, они ничего не ждали, не боялись… быстро опустела пластмассовая миска с ломтями хлеба.
Опять пюре с хеком, – вздохнул Соснин, – и как не надоело? Свобода, равенство, братство, тра-та-та-а-а – и летят головы, поля превращаются в пустоши, вершины культуры вытаптываются, чтобы посадить репу.
Позвольте, – вновь забубнил он, вполне автоматически, – разве свобода плюс равенство не гарантируют равные возможности для достижения исключительности?
Ну, эту трогательную мечту хоронят вместе с отрубленными головами мягкотелых идеалистов, где она зарождалась: воцаряется свобода уничтожения несогласных с равенством. И страшная двусмысленная семантика! – друг народа, пишущий в ванне… если есть специально названный друг, значит, появятся и враги, по крайней мере, их выдумают и с возгласами негодования бросят в ненасытную пасть революции, целью которой, что бы ни писали мечтатели, оказывается казарменный быт, а средством – кровопролитие. Но если такие циклы активного самоуничтожения под флагом любви неизбежны, если такова программа исторических локомотивов, в коих люди обречены служить винтиками, то почему же историческое движение угодливо связывают с прогрессом? Потому лишь, что нельзя не верить? Или потому, что и безверие всё равно сомкнётся с фанатичной любовью-ненавистью по принципу схождения крайностей? Да и что новенького добавит трезвый взгляд к позорно-слепому, но вековечному праву жизни жить вопреки всему, распахивая под хлеб насущный кладбища и пепелища?
Костлявая рыбёшка, – Соснин ковырялся вилкой в разваренной кашице. Сотрапезники по столу уже вымазывали хлебом тарелки, кадыкастый погоняла успел получить добавку; из него бы получился отменный капо. Актриса за соседним столом шевелила губами над полной ещё тарелкой; повторяя, зубрила роль?
Ладно, вспомним о любви к ближнему.
Пусть это будет любовь к конкретному человеку, тому, что рядом. Но при чём же здесь гуманизм? Любовь – это ведь нормальное, естественное, и слава богу, локальное чувство. Или гуманисты всего-то верят в отдельного идеального человека, в его моральные принципы, духовную стойкость?
Заранее краснея от высокопарного слога, Соснин и сам был бы готов признать, что верит в непреходящую ценность личности, хотя и сомневается, стоит ли саму эту веру выводить из предположения, что смысл жизни идеального человека – это прерываемое, само собой, силами зла, но всё же неуклонное, осенённое высокой мечтой и направляемое высокой целью восхождение куда-то, ради коего и должно противостоять, отстаивать и выстаивать.
В самом