впечатлению портрет Стороженко, Соснин мог услышать, что доносил Филозову, посмеиваясь в трубку, пока Файервассер мариновался в приёмной, Остап Степанович! – сонливый тихоня себе на уме, учти: юлил, изворачивался, небось, и ты наслушался таких отговорок? – красота, пропорции, потом демагогически на нормы ссылался. Представь, Владюша, мы вкалываем, а он с диссидентами, взятыми на учёт, едва ль не спозаранку благородный коньячок распивает… он сам себе на шею петлю накинул, затянуть осталось… и не сейчас, давно накинул, в картотеке Комитета сидит с пятьдесят шестого, рисовал идеологически вредные плакаты, абстракции. Пока я бегло с архивными документами ознакомился, завтра поподробнее вчитаюсь и звякну…
Льдины сталкивались, крошились.
Трамваи притормаживали на спуске; затихал перестук, колёса повизгивали.
Обвиняемый. В чём обвиняемый? Неужто все рехнулись, а он – нормальный? Ощутив пока ещё робкий щекочущий позыв смеха, повеселел. Отлегло от сердца, ну их… после напряжённого однообразия допроса, отдался восторгу ветреной свежести, речного простора. Какой воздух, сколько его там, в клубящейся высоте! Жестяной куполок над Академией Художеств, пъедестал погибшей в революционных передрягах Минервы. Румянцевский обелиск, проткнувший тёмную блещущую гущу листвы. Влево, вправо – приземистые дворцы, особняки бесконечной невской набережной, распластавшейся под многоярусным давлением туч. С моста широко распахивалась подвижная, лепившаяся на глазах панорама неба.
А этот Фай… – повесил трубку и заглянул в бумажку, – этот Файервассер пока не перегорел, пусть посидит.
Остап Степанович ослабил узел галстука, подошёл к окну.
Небо темнело, гасило голубизну окон.
Безобидные облачка быстро срастались в чёрные тучи с ярко распушенными солнцем краями, с почти равными просветами тучи спешили друг за дружкой, к заливу. И налетал слепой ливень, следом – весёлой полосой – свет, и синькою загорались лужи, воздух вспыхивал влажным зелёным блеском, пёстрым колыханьем зонтов, и Соснин шагал, шагал, отсчитывая линии, по Большому проспекту, но опять настигала чёрная набухшая полоса, опорожнялась: небо обрушивалось потопом. Оставалось прижиматься к фасаду под спасительным эркером, слушать ропот побитой листвы, машинально смотреть на то, как смываются с асфальта к решёткам ливнёвки белые, точно рыбья чешуя, лепестки. А мимо шумно падала завеса воды, которую раскачивал, окатывая брызгами, ветер, и, радуясь необузданности световых и цветоносных контрастов, Соснин всё же поругивал преждевременную репетицию осени.
Промок, продрог – эркеры не спасали от дождя с ветром.
Напустив лужицы, сушились купола зонтов, под вешалкой – сапоги-чулки, как отстёгнутые протезы; наплыв гостей.
– Завидую тебе, Толенька, белой завистью, смерть как по морю скучаю, – долетали распевные стенания Милки.
– Да, солнце печёт,