последняя, затерявшаяся затем в самиздате статья, названная столь категорично после долгих споров с подачи Шанского.
Идеи Толькиных лекций сильно зацепили Валерку?
К третьей рюмке подоспели тонкие подсушенные ломтики булки, твёрдые рифлёные лепесточки сливочного масла, зернистая икра в круглых, стеклянных, с толстым дном, ванночках.
Хотя… Шанский подбросил название, а вот остальное…
Ощупывая взором аппетитные формы официантки Риммочки, старательно раскладывавшей на скатерти накрахмаленные салфетки, Валерка, смеясь, жаловался, что сразу же упёрся в тупик, когда рискнул переводить «Аду», – отменивший пространственно-временные границы и опоры роман, творение высокого лингвистического садизма, издевался над переводчиком; словарный запас предательски оскудевал, русские слова цепенели в мерцании иноязычных смыслов, они, неуловимые, игриво взблескивали и исчезали на подвижных стыках разных языковых контекстов, там и окуджавские песенки проблеснули, там всё, всё… и россыпи парадоксов из главы о времени, начинённой образами и переливчатыми образчиками то ли авторской, то ли романного персонажа, Ван Вина, речи… – «пространство – толчея в ушах», ещё что-то неожиданное, Соснин не успевал схватывать… Кивнув в сторону плотного, плечистого, в коричневом костюме, человечка с холёной смоляной бородкой и бегавшими выпуклыми тёмными глазками, который промокал салфеткой сочные губы, Бухтин зашептал. – Враг не дремлет, куратор спецпроектов и наружного наблюдения Отдела Культуры Большого Дома с утра пораньше проверяет боеготовность рассредоточенной по интуристовским этажам тайной рати, после трудов праведных кофейком балуется в уюте.
Валерка назвал фамилию куратора-сибарита, тут же вылетела из головы.
Зато, посмотрев на круглые часы над пустым зеркалом, Соснин вспомнил о ждавшей его беседе со следователем.
Валерка выслушал, присвистнул. – И к тебе подобрались, гады… поднял рюмку. – Пусть они сдохнут.
А ещё справку о красоте писать, – затосковал Соснин.
Старую пластинку заело?
Дожёвывая бутерброд с икрой, Валерка возвращался к давней, возможно, и впрямь навязчивой – потуплял с плутоватым смирением очи – идее направленного, достигаемого гибридизацией стилей романного полифонизма. Столько лет минуло, но не утратил пыл, по-прежнему грезил скрещением хотя бы двух авторских языков, двух поэтик. Язык взрывчатой красоты, внезапно озаряющей мир, язык лирический и игривый, беззащитный и смелый, знающий себе цену, похваляющийся тем, что это чистый язык, без мыслей, точнее, с мыслями, которые, однако, трудно извлечь из слов, предстояло породнить с языком мучительных сомнений и осмыслений, языком нудновато-философическим, по сути неизобразительным в дотошнейших описаниях того, что кололо глаз, интриговало мозг, теребило душу. А лёгкость,