пулями калибра 7,92, выпущенными из скорострельного пулемёта МГ-34, может, пулемётчиком охраны моста, а может, из бронетранспортёра, из того самого «гроба», который появился на дороге так неожиданно и из которого спрыгнули автоматчики, в том числе и те двое, которые потом ходили по берегу и добивали последних из оставшихся в живых. Но всех убить невозможно. Невозможно. Вот и он, старшина Нелюбин, всё ещё живой. А ведь уже лежал на камнях, отходил, так что немцы и пули на него пожалели тратить.
– Танечка, шевелись же, девочка, – поторапливала медсестру Маковицкая. – Я понимаю, что третьи сутки без сна и всё такое… Сегодня, обещаю, выспитесь все. А сейчас давайте соберитесь. Иначе они перемрут в нашем коридоре. Теперь они – на нашей совести.
– Простите, Фаина Ростиславна, – тихо ответила медсестра и прикусила губу. Прикусила до крови, до острой пронзительной боли, чтобы сон сразу отскочил, утратил над ней свою власть. Так медсестра Таня делала всегда, и потому искусанные её губы были опухшими, синими, некрасивыми.
– Танечка! Что вы такое делаете! Глупое созданье. Помогайте мне, – Маковицкая держала зажимом третью пулю.
– Положите их туда. Уникальный случай. Не богатырь, но выдержал. Н-да… Если выживет, вручите их ему как награды. Три медали за отвагу и мужество. Четвёртая – сквозная. Жалко. Коллекция будет неполной. А кому-то и одной достаточно…
Пули с жутким металлическим клацаньем одна за другой падали в эмалированный сосуд, который держала медсестра.
– С этим всё. Перевязывайте. Поживее, девочки. Позовите же ещё кого-нибудь из отделения. Вдвоём вы не успеете. Яков, сходи в отделение! Давайте следующего!
Все три пули из рёбер и из-под ключиц старшины Нелюбина вынимали без наркоза. Боли он почти не чувствовал. Разве ж это боль? После той, которую он перенёс у моста, лёжа у обреза воды на камнях, и потом, в машине? Здесь его уже спасали, лечили, и надо было терпеть, помогать врачам.
Перед операцией Маковицкая сказала медсестре:
– Дай ему ремень.
– Он без сознания.
– Он в сознании. Дай ремень, а то язык откусит. Ты губы кусаешь, а он – язык. Или зубы попортит.
Старшина Нелюбин слышал каждое их слово, и солоноватый ремень прихватил и сдавил зубами так, что, казалось, никто и никогда уже не разожмёт его намертво сомкнутых челюстей. Но глаз он всё-таки не открывал, боясь, что где-нибудь рядом, за спинами врачей, увидит стерегущую его смерть. Ещё рано ему было заглядывать ей в глаза. Подождёт, косая, думал он, исступлённо сопя кровавой слюной через прикушенный ремень. Старшина слышал и слова хирурга, и медсестры, и чувствовал присутствие санитара Якова, тоже следившего за операцией и сочувственно кряхтевшего у дверей, когда из распластанного, дрожащего, как у телёнка на бойне, тела старшины вынимали пули, одну за другой, и то, как эти самые пули, уже нестрашные, цокали по дну какой-то посудины, а потом что-то неясное про медали. Он подумал, немного даже встрепенувшись, что если старший военврач сказала о трёх медалях, то значит же кроме него живы