имел в виду другое: почему вы это делаете один?
– Именно поэтому вы считаете меня сумасшедшим?
– Вовсе нет. Но разве не становится одиноко, когда путешествуешь столько лет подряд – четыре года и восемь месяцев – в космосе?
– Нет. И потом, я не был в космосе так долго. Я здесь был четыре года и девять месяцев.
– Сколько же времени вы были в космосе?
– Я состарился на семь ваших месяцев, если вы это имели в виду.
– И все это время у вас не было потребности с кем-то поговорить?
– Нет.
Я записал в блокноте: «Пациент питает неприязнь ко всем».
– А чем вы все это время занимались?
Он замотал головой:
– Джин, вы не понимаете. Во время путешествия я хоть и состарился на семь ЗЕМНЫХ месяцев, мне они показались мгновением. Время деформировалось и текло со сверхсветовой скоростью. Другими словами…
Тут я почувствовал себя непростительно раздраженным и перебил его:
– Кстати, о времени: наше на сегодня истекло. Продолжим разговор на следующей неделе?
– Как скажете.
– Хорошо. Сейчас вызову мистера Ковальского и мистера Дженсена, и они проводят вас назад в палату.
– Я знаю дорогу.
– Если вы не против, я все-таки вызову их. В больнице так уж заведено. Я уверен, что вы понимаете.
– Отлично понимаю.
– Вот и хорошо.
Через минуту явились санитары, и пациент, почтительно кивнув мне при выходе, пошел вместе с ними. К своему удивлению, я обнаружил, что весь покрыт каплями пота. Помню, как, выключив магнитофон, я направился к термостату проверить температуру в комнате.
Пока магнитофонная пленка прокручивалась назад, я начисто переписал начерканные во время интервью наблюдения в историю болезни прота, упомянув в них о своей неприязни к его, по моему мнению, высокомерной манере поведения. После этого положил черновые записи в отдельный ящик, уже набитый подобного рода бумагами. Потом прослушал кусок пленки и добавил замечание о том, что у пациента не было и следа акцента или диалекта. К своему изумлению, я слушал его мягкий и довольно приятный голос без всякого раздражения. Похоже, дело было в его манере себя вести… И тут меня осенило: его самонадеянная, ироническая, кривая улыбка напоминала моего отца.
Мой отец был перегруженный работой провинциальный доктор. Его единственным временем отдыха – если не считать полуденные часы в субботу, когда он ложился на диван с закрытыми глазами и слушал радиотрансляции из Метрополитен-опера, – было время ужина, когда он выпивал один стакан вина – не больше и не меньше – и в своей бесцеремонной манере поведывал моей матери и мне об инфарктах и стригущих лишаях прошедшего дня в подробностях, без которых мы, наверное, вполне могли бы прожить. После этого он обычно возвращался в больницу и навещал на дому своих пациентов. И если мне не удавалось придумать стоящую отговорку, он брал меня с собой, ошибочно предполагая, что я получаю такое же, как он, удовольствие от всех этих мерзких звуков и запахов, не говоря уже о кровотечениях и рвоте. Именно бесчувственность