не одну вишню, а целый сад. Мечтал так и прикручивать гнутые ножки к кроватям и стульям в мастерской. Я хотел, чтоб все оставалось на своих местах, с одной лишь поправкой – она рядом.
Шел я огородами и вдоль берега. Бросал круглых прыгунов по реке. Не замечая, отрывал сухие ветви с чужих деревьев и рубил ими воздух. Так я, наверное, сек азиатов, предвкушая ее отказ. Не помню уже наверняка. А вообще, Сережка, любовь как листок, только по весне раскрывается. Сидел же зимой, строгал да пилил, и ничего, не страдал так. Не горел. Может, оно и к лучшему, что тебе уж никогда не узнать, какое оно, лето. Все поспокойней поживешь.
Сережа уже давно перестал улыбаться. Он знал эту сказку и сидел в напряжении, ожидая услышать страшное и знакомое продолжение, пускай и в сотый раз. Дед смотрел на Сережу и дивился – даже, наверное, любовался. Ведь истинно же, что только чистое сердце не перестает переживать за чужие горести.
– Жили мы тогда, дверей не затворяя. Не как сейчас, потому что брать нечего, а потому что и в мыслях воровства у нас не было. Во-первых, за грабеж полагалась палочка, без милостей. Ну а во‑вторых, грех, да еще ветхозаветный. Дошел я до ее дома, толкнул дверь и набрал воздуху для объяснений. Только вот пусто было в гостиной. Не вернулась еще. Хорошо было в каменных постройках в жару. Прохладно. В стене окошко маленькое, смотрелось как картина. Огород спускался к воде. Липа почти что у самого берега, и скамейка под ней. Моя скамейка. Сам шкурил, да так, чтоб ни одна заноза ни в жизни ее бы не ранила. Да, точно картина. Только живая: река-то движется. Стоял я так долго, наверное. На реку можно до темноты смотреть – не скучно, не устанешь. И уже почти что успокоило совсем мои мысли течение, и решимости как будто прибавилось. Только разом вся смелость моя испарилась. Услышал я ее голос, этот колокольчик веселый. Подходила она к дому, только вот не одна, а с мужем, и, видать, тем самым, чернявым, что утром ее глазами раздевал. Сам себя не помня, прыгнул я под кровать и замер, будто лисенок, к которому псы со спины заходят. А вот так, Сережка, не спрячься я тогда, не было бы нас с тобой сейчас, и матери твоей бы не было, и разговора этого, ничего.
Дед отложил птичку, взял Сережку за ухо и ласково подтянул к себе. Вытер слюни мальчика рукавом и улыбнулся.
– Ох, ты хоть моргать-то не забывай, – и Сережа послушно заморгал. Все сделал бы, лишь бы дед дальше рассказывал. Дед свистнул в птичий хвост. Вышло не очень. Тоскливо как-то пищала игрушка. Он посмотрел в просверленное отверстие и начал пуще прежнего ковырять в нем железкой. Будто увидел какой лишний деревянный орган, мешающий свисту, и решил его удалить.
– Они вошли и тотчас, будто звери, повалились на пол и давай друг с друга одежду стягивать. Ксенька была от меня всего-то на вытянутой руке. Что было для меня непонятным, так это то, что она с него рубаху стягивала пуще, чем он с нее платье. А когда голыми оказались, то сцепились как собаки. Она стонет, он рычит. Признаться, Сереж, я и не знал тогда, что люди так умеют. Все в моем воображении было иначе. Я всегда представлял темноту, ну и что медленно это все как-то бывает. И что лицом к лицу надо. А тут только