когда все прошло, я грустила, что оно кончилось слишком быстро. Тем не менее это была незабываемая несправедливость. Лет через двадцать я где-нибудь встречу эту особу и скажу ей: „Помните тот диктант? Так вот, я не списывала“. Но эти двадцать лет, что должны служить мне верными свидетелями, висели надо мной, словно гигантская горная цепь, жуткая, мрачная, и была я словно в неведомой мне стране.
Когда я страдала, я говорила себе, что все в порядке, что это пройдет, как прошли другие беды, что мои тяготы преходящи, что в этот самый момент кто-то мучается гораздо сильнее и что в конце концов я ведь умру. Но я пристрастилась ко вкусу слез, которые сдерживала, которые, казалось, лились из глаз прямо в сердце, укрытые бессловесной маской. Я собирала их, будто они были сокровищами, источником, найденным посреди дневных странствий. Вот почему мне нравилось, когда на меня кричали.
Но когда мне хотелось утешиться, достаточно было подумать о Розхен. Ей исполнилось тринадцать в тот год, о котором я вам рассказываю, – на год больше, чем мне, – и она училась уже в старшем классе. Она была из немецкой Швейцарии, из-за чего ее прозвали Пруссачкой. Я еще ни разу с нею не заговаривала, но глядела на нее столько, сколько могла, и каждый вечер перед сном думала о ней с нежностью.
На переменах она все время ходила с двумя приятельницами. Она шла посередине, держась с ними за руки. Я не теряла ее из вида и вскоре уже знала все черты ее светлого, ясного образа. Она была смешлива и имела обыкновение вдруг резко вскидывать голову и стремительно убегать прочь. Быстрые и радостные звуки ее шагов по плитам внутреннего двора стали для меня хорошо знакомыми. О, что творилось тогда с моим сердцем! Все мое существо замирало в ее присутствии, и я осмеливалась смотреть на нее лишь тогда, когда она отдалялась. Чуть широка в плечах, с обрисованной четко грудью, тонкой талией, округленными бедрами, превосходно смотревшейся на ней юбкой – если б не ее возраст, она вполне могла быть среди старших. Иногда я старалась сделать так, чтобы на построении оказаться прямо за ней. У нее был красивый затылок, под короткими светлыми волосами и тонкой кожей были едва заметны сухожилия, напоминавшие о чайных розах моего детства… Я не могла бы сказать, когда это началось: все бытие ее стало вдруг для меня неимоверно ценным. Для меня была дорога каждая капелька крови, струившейся в ее венах.
Она заметила, что я подолгу смотрю на нее; однажды, когда мы случайно повстречались на лестнице, она глянула на меня лучистыми голубыми глазами, и взгляд ее был полон злобы и ненависти.
И наконец однажды я вдруг поняла, что люблю ее больше, чем собственную мать и сестер. Стоял вечер, в тиши слышалось пение птиц, откуда-то издали доносились детские крики, на землю ложились робкие тени, будто сковывал их вечный сон средь каменных лестниц и балконов старого монастыря. Я шла по коридору с витражами в оконных рамах, пространство было пронизано жаркими розовыми лучами, сердце сдавило так сильно, что я шла все быстрее, дыша ртом, выдыхая: „Люблю тебя!“