работы мне отдал Цвинтар. Он пускал Баволя к себе в мастерскую. Поработать. А потом Цвинтар уезжал в Германию и сказал – забирай, чего не жалко. Я забрал все. Не пропадать же добру.
Последнюю фразу Воробкевич произнес на тон повыше, четким, интеллигентным голосом.
– Я хотел сказать, мы преступно относимся к нашему наследию. Преступно. Цвинтар приватизировал перед отъездом мастерскую и продал ее под кафе. Ну, то, с греческой кухней. И они бы выбросили все на улицу. Но я сказал Цвинтару – перед тем как будешь уезжать, позвони. И он позвонил. И я приехал. На двух машинах.
– И все – Баволь?
– Что вы. Цвинтар тогда не мог вывезти свои работы. Он просто раздавал их. Я уже понимал тогда, что Цвинтар – большой художник. А Баволь – это так. Под руку попался.
Опять тот же высокий интеллигентный голос.
Воробкевич заморгал выпуклыми глазами и поежился.
– А… еще посмотреть можно?
– Конечно, – сказал Воробкевич живо, – конечно.
Отвесная, очень высокая, явно искусственного происхождения стена над морем, и у ее подножия, задрав кверху клювастую голову, стоит странная четырехлапая тварь, а в штормовом небе кружатся другие твари, похожие на птиц, но не птицы.
– У него было буйное воображение, у Баволя.
– Да, пожалуй. Совершенно неприспособленный к жизни, совершенно. Жил в одиночестве, умер в одиночестве… Когда умер? В семьдесят третьем. Нет, в четвертом. Точно в четвертом. И было ему… да, под восемьдесят уже.
Художники, если не умирают очень рано, живут очень долго. Цепкая жизненная сила. Не то что какие-нибудь поэты.
– Ну и как вам? – с надеждой спросил Воробкевич.
– Честно? Ну, так себе. Хотя… что-то в этом есть, конечно.
– Не будете брать?
Ему было жалко Воробкевича. Бедный Воробкевич. Бедный Шпет. Не видать Шпету своих процентов.
– Я и не собирался. Я не галерейщик. Я историк.
– Тогда зачем?
– Баволь в двадцатые примкнул к группе «Алмазный витязь». Я занимаюсь этой группой.
– Никогда не слышал.
– Никто не слышал. Он делал для них декорации и костюмы. К их спектаклю, в смысле. Может быть, у вас есть наброски? Эскизы?
– Нет, – сказал Воробкевич печально. – Только вот это. Может быть, все-таки возьмете?
– Нет, что вы. Куда я его?
Воробкевич склонил печальную розовую лысинку.
– Разве что… Можно попробовать его раскрутить.
– Раскрутить? – очень медленно, словно пробуя слово на язык, повторил Воробкевич.
– Ну да. Сделать знаменитым. Ну, по крайней мере известным. Вы же, кажется, пишете для газет? А чудаков любят.
Особенно мертвых, подумал он.
– Устроить выставку. Пригласить бомонд. Знающих людей.
– Да, – медленно сказал Воробкевич, глядя перед собой, – вы правы. Умер безвестный, всеми забытый… гений, созерцавший иные миры. Я как почетный гражданин просто обязан…
А все-таки глаза у Воробкевича походили