найдут они меня или нет. Когда они улетели, я почти жалел, что не крикнул: да здесь я! Все время этой бесконечной паузы вокруг царила неописуемая тишина. Там, куда легли тени этих птиц, все живое втягивало головы в плечи, съеживалось. Теперь, по прошествии времени, задним числом, я понимаю, что тогда стояла такая же тишина, которую я так болезненно ощущал, одиноко шагая по пустому городу. Естественно, было много и тех, кто не видел этого явления, потому что они находились в то время в закрытых помещениях и занимались своими делами. Но самое примечательное, что все ощутили, что происходит что-то из ряда вон выходящее, что многие – как выяснилось – очень долго не осмеливались пошевелиться. То же самое замечали и у собак, а некоторые утверждали, что в тот момент поникли даже цветы, хотя, впрочем, снова поднялись, когда птицы улетели. Одно лишь это уже пугало.
Как только это стало понятно, по городу поползли слухи. Сам я ни с кем не разговаривал, сознательно этого избегая. Меня отчасти продолжала окутывать загадка того мгновения, она парализовала меня настолько, что я едва ли был способен воспринимать вопросы, а возможно, и вид растерянных и сбитых с толку людей. Я тотчас, ни секунды не раздумывая, вышел из здания и пустился в направлении, в котором улетели птицы, вдогонку за неизвестностью. Это не бахвальство, я хочу лишь сказать, что это не было бегство.
Вот сейчас я как раз и выгляжу как жалкий беженец. У меня нет больше имени и отражения в зеркале. Я ничем не отличаюсь от тех, кто лежит вокруг меня. По их лицам исследовал я, что смогли они сохранить перед лицом судьбы остальных людей. Но лица их совершенно лишены выражения; кажется, что у них нет прошлого. Можно прозревать бесконечность в их глазах. Да, ветер продувает их насквозь, и позади них та же бескрайняя пустота, что и перед ними.
Что же касается меня, то могу сказать только одно: это прошлое, пусть оно будет таким, как ему заблагорассудится, – я покинул его, как тюрьму. Мне приходилось сдерживаться, чтобы, ликуя, не заорать на всю улицу: наконец-то! Хотя я понимал, что самое тяжкое только начиналось.
Но давайте вернемся к моему сну. За столом тоже обсуждали это достопамятное событие. Все удивлялись, что никому не хватило духу сделать фотографические снимки птиц. Или подстрелить их. Или попытаться преследовать их на самолете. Люди ругали правительство, пустившее все на самотек, и удивлялись, что такое вообще оказалось возможным. Но во всех словах сквозило одно чувство – чувство неуверенности. Даже когда кто-то отпускал замечание, каковое должно было звучать разумно или насмешливо, в его словах прятался невысказанный вопрос, и говоривший выпивал стакан вина, словно для того, чтобы смыть с языка дурной вкус сказанного. Наконец, кто-то закончил дискуссию вопросом: «Что пишут вечерние газеты?» В то время не было обыкновения полагаться на собственные суждения. Считалось, что в обществе существуют особые люди, пригодные к тому, чтобы обо всем сообщать и, по долгу службы, высказывать мнение в том виде, в каком оно представляется