израчные караульные бросаются вниз с деревьев, требуют назваться, но наши зубы настороже, никаких ответов, и надзиратели убираются прочь, хлопая крыльями, на восток, к луне в облачном саване. Корни змеятся, тянут нас к лесной подстилке. Мы таимся в тиши, прерываемой далеким стуком рогов, что сбрасывают олени.
Просыпаемся – нас не съели. Солнце впитало последние клочья тумана. Кругом, похоже, ни души. Недалеко же мы ушли: я вижу дорогу, но путников на ней и след простыл. Тихо – покуда кукушка не закликала из чащи.
– Слушай.
– Kukułka, – отзывается он и прикрывает глаза ладонью, всматриваясь в верхушки деревьев.
– Ку-ку, – говорю я ему. Он по-прежнему разговаривает странно. – Она делает ку-ку\
Он по обыкновению резко дергает плечом.
– Зато мы на воле.
– Пока двигаемся – да. Пошли.
Тень скулит, но мы насильно ставим его на ноги и, поддерживая его с обеих сторон, бредем вдоль кромки леса, пока не выбираемся к полям, где вороны деловито выклевывают глаза молодой пшенице. А дальше свеже-захороненная картошка дрожит под земляными грядами. Рядами зеленых голов пухнут кочаны капусты. Мы встаем на колени и вгрызаемся в их черепа, капустные листья застревают у нас в глотках.
Идем дальше, ноги тяжелеют от цепкой глины, но тут Тень оседает на землю. Я тяну его за руку:
– Тут опасно. Надо идти. Если заметят, что нас нет…
Надо идти. Нам надо идти. Уж точно рано или поздно какие-нибудь добрые гномы или мягкосердечная жена великана сжалятся над нами. Но страх стал слишком привычным попутчиком – недолго ему гнать нас вперед. Еще и Тень с собой тащим. Голова у него повисла, глаза нараспашку, пустые, ноги волоком – две борозды тянутся следом в рыхлой грязи. Нам, похоже, конец от него настанет.
– Надо идти дальше одним.
– Нет, – пыхтит он. – Я обещал не бросать…
– А я – нет.
– Иди тогда сама. Спасайся.
Он знает, что я без него не уйду.
– Без толку стоять да разговаривать, – огрызаюсь я, подцепляю рукой плечо Тени и удивляюсь, как такое тонкое – будто лезвие ножа – может быть таким тяжелым.
Еще одна передышка – на сей раз мы присели на мшистый изгиб дуба, попробовали сжевать горстку прошлогодних желудей. Остались только проросшие. Тень лежит, где мы его бросили, смотрит в небо, но я-то вижу, что глаза у него теперь полностью белые. Оно вдруг кричит – громче мы ничего никогда от него не слыхали, – а дальше прерывистый вдох и длинный, судорожный выдох. Я выплевываю последние желуди. Тень больше не дергается и не вздрагивает, как мы привыкли; надавливаю ногой ему на грудь – не шелохнулось. Миг-другой – и я собираю пригоршню дубовых листьев и укрываю ему лицо.
Он пытается меня остановить:
– Зачем ты это?
– Оно мертвое.
– Нет! – Но я вижу облегчение, когда он опускается на колени проверить. – Мы столько всего сносим, а умираем все равно как собаки… pod płotem... у забора, под кустом. – Он закрывает Тени глаза. – Baruch dayan emet[1]. — Должно быть, молитва: губы шевелятся, но ничего не слышно.
– Но мы-то не умрем. – Я тяну его за одежду. – Тени долго не живут. Ты же знал, что зря это. Зато теперь быстрее пойдем, ты да я.
Он стряхивает мою руку.
– Тут земля мягкая. Помоги могилу выкопать.
– Нет уж. Времени нет. Нам надо идти. Уже за полдень. – Вижу, он колеблется. – Тень никто не съест. Мяса никакого. – Он не двигается с места, и я ковыляю прочь, стараясь не оборачиваться. Наконец он догоняет.
Тропка вьется между лесом и полем. Один раз примечаем деревню, но решаем, что к логову колдуна мы все еще слишком близко, это опасно. Вот и солнце покидает нас, и идем мы все медленнее, пока я не сознаю, что дальше мы не потянем. Лес поредел: перед нами расстилается бескрайнее поле с ровными бороздами, докуда глаз хватает. Мы забираемся глубоко в кустарник, и тут я понимаю, что поле это – бобовое.
– Какая разница? – спрашивает он устало.
– Сесили говорила, если заснешь под цветущими бобами – спятишь.
– Нет тут цветов, – отрезает он.
Ошибается. Несколько верхних бутонов уже развертывают белые лепестки, в сумерках призрачные, а наутро очевидно, что надо было нам поднажать: за ночь раскрылись сотни цветков и танцуют теперь бабочками на ветру, разливая в теплеющем воздухе свой аромат.
– Дай мне еще полежать, – шепчет он, вжимает щеку в глину, отказывается идти, даже не замечая черного жука, грузно взбирающегося у него по руке. – Никто нас тут не найдет.
Его синяки меняют цвет. Были бордово-черные, теперь подернулись зеленью. Он просит сказку, и я вспоминаю, как Сесили рассказывала мне про двух детишек, выбравшихся из волшебной волчьей ямы. У них тоже кожа позеленела.
– Дело было в Англии, – начинаю я, – во время урожая, давным-давно. На краю кукурузного поля возникли ниоткуда, как по волшебству, мальчик и девочка. Кожа ярко-зеленая,