что я не смогу ей помочь с ее давно уже закоренелыми болезнями. Да и врач я был другой направленности. Но когда я с ней до сих пор жил в одном городе, который можно пересечь вдоль и поперек меньше, чем за час, она чувствовала себя спокойнее. Я был рядом. Единственная опора и надежда – сын! Ведь снохи и внуки отвернулись и от нее, как от прокаженной. А я прибавлял ей силы и годы жизни.
– Не знаешь, когда вернешься?
Я не хотел в тот момент говорить совсем, у меня ком стоял в горле, а к глазам подкатывали слезы. Заметив мое состояние, она не стала давить на больное место.
– Я вот снова прошу выписать мне клофелин. А они не выписывают. Как будто мне нравится его принимать. Я им пользуюсь уже не меньше тридцати лет. Другие препараты мне не помогают.
– Мам, ты не переживай. Я поговорю с доктором. Меня ведь они еще помнят. За год, я думаю, не забыли! – я не работал год и, к стыду своему, сидел на шее Марины.
– Хорошо говорят о тебе! Врачи говорят хорошо. Соображал, говорят, Сергей Петрович! Было чему поучиться. А про этих, про Луцких, плохо отзываются. Особенно, про нее. Орет, кричит, визжит, а соображения – нет! Почему начальство таких любит? Будь проклят твой Плотников, Аркаша – пьяница. Алкаш Петрович!
– Не надо, мам! Это лишнее! – я ее успокаивал, потому что когда она нервничала, у нее снова поднималось давление. Сбить его, в таком случае, становилось очень тяжело. – Ты не переживай! Береги себя! Я не смогу часто приезжать! А ты крепись. Твое здоровье для меня сейчас важнее!
– Ты себя береги! Я-то отжила свое!
– Ну, это ты брось! Мы еще повоюем!
– Сколько живу на свете, сколько помню себя, ничего не меняется в России! При любой власти и во все времена!
– Меняется! – возразил я и хотел поспорить, но остановился. Наши споры тоже повышали у нее давление. – Но медленно! – добавил я к слову «меняется», в контексте, к «жизни в России». – Демократию строить труднее, чем авторитарное и тоталитарное государство!
– Если что, ты уж, думаю, приедешь…
– Не надо, мам! – я понимал, что она говорит о конце своего жизненного пути. И, наверное, так говорит не одна она, кто задумывается о бытие, дожив до 84 лет. Она часто вспоминала, как мы трудно жили, порою впроголодь во времена застоя. Вспоминала еще войну, которую я-то, конечно, не застал. И говорила, что тогда, в войну, так жили многие. И радовалась, что довелось, и суждено и выпало ей уже так много прожить. Она никогда не говорила о смерти. Сегодня впервые обмолвилась. Что-то на нее нашло от предстоящей разлуки. А так чаще жаловалась, что еще и не жила, какие, мол, ее годы, всего-то 84… Но сегодня я пришел к ней один, без Марины. Из-за этого может и усугублялось наше расставание. Я тоже уже не мальчик, но, как и для всех матерей, мы в любом возрасте остаемся для них детьми. Даже в свои солидные уже лета я казался ей беспомощным ребенком. Ей, наверное, хотелось сказать, чтобы я повязывал шарф и не снимал зимой шапку. Там, куда я еду, вероятно, холодно. Если не смогу привыкнуть к суровым зимам и стану опять ее не слушаться, начну