которые должны нести таран.
– А ты не видишь, Мубарек, вокруг себя деревья? Разве из них нельзя сделать таран?
– Да, господин. Но где взять пеших воинов?
– А разве нет провинившихся, тех, кого можно спешить и заставить нести бревно?
– Провинившихся?
– Да. Провинившихся. А разве не провинились те, кто сегодня бросил на поле боя своих товарищей? Вот они и понесут. Скажи, что я заменяю наказание палками на службу в пешем строю.
– Я всё выполню, непревзойденный.
Джанибек сделал глоток кумыса и откинулся спиной на влажную траву. Высоко в небе плыли весенние облака, но между ними и землей стелилась туча черного, зловонного дыма. Хан смотрел сквозь клубы этого дыма на высокое, облачное небо и понимал, насколько далеки от него и его планов эти самые облака. Неожиданно по земле потянуло острым холодком вечерней зари. Ледяные иглы стали проникать под одежду, жалить открытые руки и проникать куда-то глубже под кожу. Туда, где стучало сердце одного из самых жестоких людей своего времени. Джанибек встал, отряхнулся, потоптался на кривых ногах и велел ставить шатер.
Защелкали хлысты, раздались женские причитания. Воины погнали русских полонянок исполнять его приказание. Он представил, как они, эти молодые бабы, будут вдесятером тянут труп лошади, чтобы закрыть яму, как будут резать свои красивые ноги о куски острой стали, вырывать из тяжелой земли колы и обезвреживать капканы. Хан прекрасно знал, что делает. Нужно попытаться вывести казаков из себя, заставить их покинуть пределы своей крепости. А в чистом поле верх одерживает численное преимущество, тем более если оно многократное.
– Ишь чего удумал, хрен бусурманский! – Гмыза смотрел на работающих полонянок, скрипя остатками зубов.
– А че батька-то думает? – Вороша чуть не плакал от жалости. – Надо ж отбить попробовать.
– Батька на то и атаманом выбран, что сам знает, когда и что делать. Тимофей Степанович, – Гмыза окликнул атамана, – да что ж это такое! Православных под кнутом заставляют на глазах у казаков… и-и-и… Ну сил больше нету. Сердце того гляди надорвется!
– Стой, где стоишь, Гмыза. Самому тошно! – Кобелев смотрел в проем бойницы, сжимая пятерней левую часть груди. Там уже не болело, а ломило с такой силой, хоть псом скули. Он высунулся за частокол и крикнул: – Слышите меня, родненькие?
– Слышим, Тимофей Степанович! Слышим. Это я, Марфа, что третьегодни за воронежца Перепяту замуж вышла.
– Потерпите, милые! – Кобелев не узнавал своего голоса. Настолько он был чужим и каким-то неожиданно высоким, словно на бабий манер. – А тебя, Марфа, я помню! Как не помнить такую.
– Мы-то потерпим, Тимофей Степанович. Вы там терпите. Басурману ворота не открывайте. Мы – бабы. Везде выживем.
– Скоро стемнеет. А потом… – Дальше Кобелев не знал, что сказать.
Но помог Савва.
– С Божьей помощью всё устроится. Я молюсь за вас! И вы молитесь! И за врагов наших молитесь, чтобы Господь