поднимает по этому поводу бог знает какой шум! Разумеется, если внимательно заглянуть в литературу, то она не выражает и половины преступлений, ежедневно совершаемых в обществе тайком и безнаказанно, с восхитительною легкостью и беспечностью. Расспросите духовников, – из них могли бы выйти величайшие в мире романисты, если бы они имели право рассказывать все истории, нашептываемые им на ухо в исповедальне. Расспросите их, например, о числе кровосмешений, скрываемых наиболее знатными и гордыми семьями, и вы убедитесь, что литература, столь часто обвинявшаяся в безнравственной вольности, никогда не осмелилась поведать о них, даже с целью внушить к ним ужас. За исключением легкого намека (не более чем намека, разлетающегося, как пар) в «Ренэ» религиозного Шатобриана, я не знаю книги, где кровосмешение, столь обычное в наших нравах, – как в высших слоях общества, так и в низших, и даже чаще в низших, чем в высших, – послужило бы откровенно трактуемой темой рассказа, из которого можно было бы извлечь истинно трагическую мораль. Осмелилась ли когда-нибудь современная литература, в которую ханжи бросают свой мелкий камень, рассказать истории Мирры, Агриппины и Эдипа, которые, поверьте, никогда не умирали, так как я, по крайней мере, до сей поры не жил еще в ином аду, кроме ада нашего общества, и знавал лично в не частной жизни и в высшем свете, как говорят, многих Мирр, Эдипов и Агриппин. Черт возьми! Это никогда не происходило как на сцене или в истории. Но оно проглядывало сквозь общественные положения, предосторожности, лицемерие и страхи… Я знаю, как знает и весь Париж, некую госпожу «Генрих III», носящую у пояса на голубой бархатной одежде золотые четки из маленьких черепов и налагающую на себя послушание с примесью других развлечений Генриха III. А между тем кто решился бы написать историю этой женщины, сочиняющей благочестивые книги и почитаемой иезуитами за мужчину (забавная мелочь!) и даже за святого?.. Прошло немного лет с тех пор, как парижане видели женщину из Сен-Жерменского предместья, которая, отбив у матери любовника и придя в ярость оттого, что он вернулся снова к матери, женщине уже старой, но умевшей заставить любить себя сильнее, чем дочь, украла письма матери к этому человеку, заставила их отлитографировать и тысячами разбросать в Опере из «парадиза» (подходящее название для подобного поступка) в день первого представления. А разве история этой женщины написана кем-нибудь?.. Бедная литература не только не сумела бы рассказать ее, но и не знала бы, как за нее взяться.
А между тем, если бы люди были храбрее, следовало бы сделать это. У Истории есть свои Тациты и Светонии; у Романа их нет, по крайней мере, поскольку он остается на высоте таланта и литературы. Правда, что языческая латынь смеется над скромностью, между тем как французский язык, получивший крещение в купелях Сен-Реми вместе с Хлодвигом, зачерпнул там такой запас целомудрия, что продолжает краснеть до сих пор. Если бы люди смели дерзать, то Светоний и Тацит могли бы существовать в качестве романистов, ибо роман – не что иное, как история нравов в форме рассказа или драмы. Между ними