утончённая натура. А таких девушек стоит бояться, – ревностно произнесла Эсен.
Хафиз одёргивал сестру весь вечер и все вечера нашего совместного времяпрепровождения. Признаться, Эсен постоянно выводила меня из себя. Она казалась мне провокационной и эпатажной, жаждущей лишь внимания к своей внешности, которую благодаря отделу пластической хирургии в больнице Хафиза она довела до иллюзорного совершенства. Ее карие туманные глаза, за которые Хафиз был готов сжечь весь мир, были всегда подведены ярко-коричневыми стрелками. Ее тонкая талия, которая досталась ей вместо ребер, удалённых на хирургическом столе, и приобретённая на том же месте большая грудь создавали иллюзию идеально сложенного человека. Красивее, чем Эсен я никого и никогда не встречал. Но каждый раз, вставая на прибрежных мысах на морских ежей с ядовитыми иголками, я вспоминал её словесные колкости. Она никого не любила и не скрывала этого факта: нежностью в её жизни был лишь Хафиз, который был единственным удостоенным улыбки неудавшейся пародии главной героини Мериме. Но при всём своём христианском смирении я справлялся с Эсен только тогда, когда рядом была Мелек, действующая на меня лучше любого транквилизатора. Только она могла успокоить бурю отторжения, которую постоянно вызывала во мне сестра Хафиза. Любое зло превращалось в добро рядом с Мелек, и с каждым днём она все больше поражала меня своей самобытностью и дивной внутренней гармонией. Когда я не мог подавить свою агрессию, Мелек играла для меня на божественном инструменте, полностью соответствующем благоговению, которое с она с упованием несла в мир. Я с радостью поменял свой спортивный кабриолет на большой семейный джип для удобной перевозки арфы к берегу моря, и мы с Мелек, уже будучи официальной парой, с лёгкостью нашли заброшенный дикий пляж, находящийся меж кипарисов, пихт и олеандров. Каждый вторник мы встречали закат на этом месте под звуки, которые рождали такие же тонкие, как струны арфы, пальцы Мелек. Казалось, всё, кроме отчаянных горбатых волн Чёрного моря, замирало. Время останавливалось, и, ловя момент, мы его не упускали. Я привозил с собой всё, что любила Мелек и ненавидел я: горький брют, свежеиспечённый турецкий семит и рахат-лукум из лепестков роз и инжира в кокосовой стружке. Мы медленно спешили, и я не успел заметить, как между нами всё неразрывно смешалось: чувства, мысли, морской запах, приторно сливающийся с сосновым, мелодии арфы, плавно переходящие в звон бокалов, наши тела… В первую ночь я увидел тот самый кулон, который упорно прятала Мелек на протяжении нескольких месяцев. На её бронзовой сухожильной шее сверкала прозрачная подвеска с жёлтыми бриллиантами, внутри которой находился ломкий волос песочно-каштанового оттенка. Это был волос брата Мелек, который скончался пару месяцев назад. Я старался не касаться его ухода, дабы не подсаливать ещё не зажившую, дымящую в сестринской груди рану. После уединения мы долго молчали. Мелек уснула лишь утром, успев встретить со мной соловьиный розоволикий рассвет, а я боялся прикоснуться