вздохнул, руки его разнялись, ослабели. Уснул Алешка. Намаялся, набегался и уснул. Я еще ворочаюсь, шуршу лучиной, подкладываю под подушку старые дедовы катанки, чтобы выше было, удобнее, и бабушка снова приглушенным шепотом грозится:
– Ты будешь спать, окаянный?
Я затихаю, думаю о Лысухе, о которой бабушка плохого мнения. Будто продал ее дяде Ване человек из верховского, Курганского, селения с худым глазом, продавая, выдрал из Лысухи клок шерсти, бросил ее за печь, она там сохнет, а кобыла мается, корм ей не корм – и пока ту шерсть не найдешь – не вестись на дворе скотине, и ведь велела, велела она вывести коня через задний двор – от сглаза – да посмотреть потихоньку, куда шерсть хозяин: схоронил – так зубоскалили только, просмеивали мать. И что получилось?
Передо мной появляется человек, на Кощея Бессмертного похожий, ведет он на поводу хромую лошадь и сам хромает, а впереди дорога меж торосов виляет, елки, пихты, вересинки коридорчиком стоят, кони трусят, пофыркивают – это мы уже едем по сено, и сани скрипят мерзлыми завертками, полозья повизгивают, а Кольча-младший напевает себе под нос что-то. И все бежит, бежит зимник по Енисею, потом по лесу с горы на гору, с горы на гору.
По сено у нас ездят далеко. Покосов возле села нет. Наше село средь увалов и скал стоит. Покосы на Фокинской речке, на Малой и Большой Слизневке. А наш покос на Манской речке. Манская речка впадает в реку Maну, Мана в Енисей. Мы летом были с Алешкой на покосе, ловили хариусов в речке, гребли сено, купались. Зимой мы на покосе никогда не были. Далеко и морозно. Какой он, покос, зимою? Кто там живет? Зайцы живуг, лисы живут. И медведи живуг. Они караулят наше сено и не пускают к нему диких коз. Если козы съедят зарод, что тогда останется корове? Но медведь их не пускает к зароду. Да и увезем мы сено. Сложим на сани в большой-большой воз, до неба, и увезем. Я буду сидеть на самом высоком возу, и Алешка тоже. А дедушка и Кольча-младший будут идти сзади, курить, на лошадей покрикивать.
Мы едем по сено. Едем, едем, едем…
– Бр-р-рам! – повалился я с воза, подскочил, во что-то головой торнулся, аж искры из глаз брызнули. Но надо мной должно быть небо, как же так?
Я поднял голову, – а вместо неба – щелястый потолок, вместо саней – горячая русская печка, и никакого воза, никакого сена. Бабушка в кути уронила пустую подойницу, я с перепугу треснулся башкой об потолок. Бабушка клянет кошку – всегда у нее кошка во всем виновата.
Я с печки долой, заглянул в горницу – кровать Кольчи-младшего закинута одеялом. Я на полати – деда нету. Глянул на вешалку – дох нету. И понял все. И запел. Бабушка занималась своими делами, гремела кринками, не слышала.
Я поддал громче – никакого толку. Тогда я кинулся на печку, ткнул сердито Алешку кулаком. Он с минугу пялился на меня.
– Ме-ме-ме! – показал я ему язык и еще свистнул, мол, наших нету, уехали.
И Алешка тоже ударился в голос. Ревел он протяжно, басовито: «Бу-бу-бу-у!»
– Ий-я вот вам поору! – наконец не выдержала бабушка. – Ишь чего удумали! По сено ехать! Сопли-то к полозьям приморозите, кто отдирать будет?
– А зачем тогда сулили-и-и?
Алешка поддерживает меня, тянет: «Бу-у-у!» Бабушка