всего-навсего оглушен и ожил бы в любом случае, а исцеление полученных Ионой ожогов могло оказаться просто иллюзией, порожденной игрой света и тени, однако сейчас…
Казалось, в промежутке, отделявшем предыдущий хронон от хронона следующего, некая невообразимая сила вытолкнула из колеи само мироздание. Настоящие, темные, точно речные омуты, глаза девчонки открылись; лицо, утратившее сходство с обтянутым кожей черепом, обернулось обычным лицом юной, изнуренной болезнью женщины.
– Кто ты, одетый так ярко? – спросила она. – А-а, да это же просто сон…
В ответ я сказал, что я – друг, а ей нет причины бояться.
– Я вовсе и не боюсь, – объявила она. – Вот если бы не спала, наверняка испугалась бы, но я же сплю. А ты… на вид – будто с неба сошел, но я-то знаю: ты всего лишь крыло несчастной птички. Тебя Иадер изловил, да? Спой мне…
Веки ее снова сомкнулись, и на сей раз я услышал ее протяжный, неторопливый вздох. Лицо девчонки осталось прежним – худым, изможденным, однако печать смерти стерлась с него без остатка.
Сняв самоцвет с ее лба, я коснулся им глаза мальчишки, точно так же, как касался лица его сестры, но, полагаю, в этом никакой необходимости не было. Глаз принял совершенно обычный, здоровый вид еще до того, как почувствовал поцелуй Когтя – возможно, и инфекция к тому моменту была уже побеждена. Встрепенувшись, спящий мальчишка вскрикнул, словно во сне бегущий впереди не столь быстроногих сверстников звал их за собой.
Я спрятал Коготь в ладанку на груди, сел на земляной пол среди огрызков кукурузных початков с очистками и прислушался. Со временем мальчишка затих. Неяркий свет звезд очерчивал у порога едва различимый косой четырехугольник, а в прочих частях хакаля царил непроглядный мрак. Тишину нарушало лишь мерное дыхание мальчишки и его сестры.
Девчонка сказала, что я, со дня возвышения до подмастерья носивший одежду цвета сажи, а до того – серые отрепья, облачен в яркие одежды. Естественно, ей, ослепленной светом Когтя на лбу, показался бы ярким любой наряд, однако я чувствовал: в каком-то смысле она права. Нет, я (сколь ни велик соблазн написать так) вовсе не возненавидел своего плаща, и штанов, и сапог с той самой минуты; скорее мне сделалось ясно, что одежда моя действительно есть лишь маскарадный костюм, за который ее принимали собравшиеся во дворце архонта, а может, костюм театральный, которым казалась зрителям, когда я играл роль в пьесе доктора Талоса. В конце концов, палач тоже живой человек, а постоянно носить на теле исключительно тот цвет, что чернее черного, противно человеческой природе. Да, надев блекло-коричневую накидку из лавки Агила, я презирал собственное лицемерие всей душой, но, может статься, одеяния цвета сажи под нею являли собою не меньшее, а то и большее лицемерие.
Мало-помалу мне сделалось ясно и еще кое-что. Если я когда-либо воистину был палачом – палачом в том же смысле, что и мастер Гюрло, и даже мастер Палемон, быть таковым я перестал. Здесь, в Траксе, мне представился