Берс захохотал:
– Не пыжьтесь, Севрюков, – такова ваша карма, записанная в священной книге судеб Бханата-Рутия…
Севрюков переводил взгляд с одного на другого, и ненавистническая скрипучая слеза повисла у него на редких белесых ресницах:
– Шутите? Шутнички-и! Раздери вас в корень! Дошутились! Расею-матушку на ногте унести можно. – Он протянул к ним свой мосластый грязный кукиш. – Нигде нам не будет пристанища… Такую землю потеряли-и…
Берс глупо пошутил:
– Приличный кусок своей земли вы унесете в эмиграцию под ногтями! Ха-ха!
Севрюков повернулся к нему всем корпусом:
– А ты, немец, молчи! – С досады он даже плюнул. – Тьфу! Двести лет вы тут пили-ели, пановали – и все как в корчме. Одно слово – наемники…
– Хватит, господа! – нетерпеливо стукнул ладонью по ящику Чаплицкий. – Вы согласны, Севрюков?..
Военмор Иван Соколков держал в руках верхнюю деку концертного рояля. Запотевшая с холода черная лаковость ее завораживала Ивана, он протирал ладонью окошко в серой мокрой испарине и смотрелся в темное зеркальное отражение. Гордо вздымал бровь, шевелил слабыми усишками, грозно морщил свою курносую бульбочку. Потом улыбнулся: наружностью своею остался доволен. И декой рояльной – тоже.
– Хорошая вещь, однако, – сказал он удовлетворенно, взял из угла топорик и ловко стал распускать деку на щепки, узкие досочки, стружки. – На вечер хватит…
Иван Соколков был человек неспешный, степенный, сильно ценивший покой.
Дорога на военную службу, в Петроград, ему понравилась; много дней стучали по железке колеса телячьего вагона – от его родной деревни Гущи в бескрайних барабинских степях до сумеречной, подернутой дымчатым дождливым туманом столицы, и все это время можно было спокойно спать на свежеоструганных, ладных, пронзительно пахнувших сосной нарах.
Просыпался, когда котловые разносили по вагонам тяжелые обеденные бачки, с удовольствием завтракал, обедал, ужинал и снова безмятежно засыпал.
Соколков уважал плотную еду, потому что весил девять пудов, и эти огромные комья мышц, могучий рослый костяк и несчитаные метры крепких, как парусная нить, нервов требовали всегда еды, когда Иван не спал.
Но Петрограда он тогда не увидел, потому что всех их, новобранцев, прямо с вокзала отвезли в военный порт, погрузили в толстобокий плашкоут, и старенький пузатенький буксир с надсадным сиплым сопением потащил их в Кронштадт.
Несколько часов, которые провел Иван на плашкоуте, немилосердно подбрасываемом короткой хлесткой волной Финского залива, внушили ему стойкое отвращение к морю.
Здесь, пожалуй, не разоспишься. И пузо тешить было бессмысленно: душа никакой жратвы не принимала, до зеленой желчи выворачивало Ивана наружу.
А кроме всего, сильно пугала такая жуткая пропасть воды вокруг. В тех местах, где родился и вырос Соколков, всей воды в самой дальней округе была речушка Ныря, пересыхавшая к концу июля до гладких белых камешков на песчаном дне.
Здесь – во все стороны, куда ни глянь, – была серосизая,