табуретку, Смолин сел. И тихо позвал:
– Степаныч, а Степаныч…
Лежащий абсолютно не пошевелился – только веки поднялись, и Смолина передернуло не столько от жалости, сколько от отвращения к тому, что сейчас перед ним лежало. «Не-ет, – подумал он смятенно, – все же не стоит доживать до таких лет, вообще лучше б застрелиться вовремя, так оно будет приятнее и себе, и людям…»
– Васька…
Голос был слабый, севший, шелестящий какой-то, но все же в нем не ощущалось распада, маразма, кончины. Вполне осмысленно таращится дед, и голос звучит вменяемо…
– Капут мне, – внятно выговорил Кащей. – Капут кранкен…
Смолин помалкивал: сочувствие выражать было бы как-то глупо, а с констатацией столь упрямого факта ни за что не поспоришь, судя по виду, и в самом деле капут подкрался…
– Васька, – сказал старик, глядя на него немигающе, как филин. – Ты, конечно, сука, немало я от тебя потерпел…
«Я от тебя тоже, Никифор, мать твою», – мог бы ответить Смолин чистую правду. Все в этом веселом бизнесе потерпели от всех. Дружбы в их ремесле попросту не водится, как не водится в Антарктиде ишаков. Настоящей вражды, впрочем, тоже не встретишь. Тут другое: вечное, изначальное соперничество – перехватить вещицу, охаять чужое, перенять покупателя и уж в особенности поставщика, выявить чужие «грибные и рыбные места» и побраконьерничать там, если удастся… да мало ли? Главное, не впадать по этому поводу в ненужные истерики и уж тем более не устраивать вендетты – относиться легко, как к неизбежным издержкам производства, поскольку все повязаны одной веревочкой, иногда приходится дружить или по крайней мере сплачиваться против всего остального мира…
– Паразит ты, Васька, – продолжал Кащей тихонько. – Глаза б мои тебя не видели, и знал бы ты, как не по душе видеть напоследок именно твою рожу… Но так уж карта легла, что делать… Дай попить.
На тумбочке стоял почти полный стакан с чем-то красноватым – на дне лежали мятые черные ягоды. Взяв питье, Смолин с величайшим тщанием наклонил стакан, позволяя Кащею пить мелкими воробьиными глоточками и не пролить при этом на подбородок. Уловив момент, когда бледные губы сомкнулись, отнял стакан от провалившегося рта, поставил на место. В нем взбудораженно колыхались ягодки.
– Сука ты, падло, мизерабль и прохвост… – заговорил Никифор, медленно облизав синюшные губы синюшным языком. – Пробы ставить некуда, зэчара поганый…
Смолин философски подумал, что за стариканом, если вдумчиво прикинуть, числилось разных предосудительных забав уж как минимум неменьше, чем тех, за которые Смолин от звонка до звонка оттарабанил свои срока. Скорее, надо полагать, поболее, учитывая, что в антикварке старик подвизался лет на тридцать больше. Любого в нашем интересном ремесле можно брать за шкирку и без церемоний сажать лет на несколько, он, что характерно, не будет стенать: «За что?», а станет думать: «На чем я прокололся?» Профессия такая…
– Это все лирика, – проговорил старик. – Что толку тебя поносить… Будем