еология и теософия, то почему бы не быть теографии и теометрии, или теогномии, теотропии, теотомии, теогамии? Почему нет теофизики и теохимии? Почему не изобрести остроумную игрушку теотроп, или колесо богов? Почему не построить монументальный теодром?
На огромном витраже в противоположной стене юный Давид стоял на поверженном великане, как петух, кукарекающий на навозной куче. Посреди лба у Голиафа выпирал забавный нарост, похожий на прорезающийся рог нарвала. Может быть, это пущенный из пращи камень? Или намек на супружескую жизнь великана?
– …всем сердцем твоим, – декламировал мистер Пелви, – и всею душою твоею, и всеми силами твоими.
Нет, серьезно, напомнил себе Гамбрил, разрешить этот вопрос не так-то просто. Бог как ощущение теплоты в сердце, Бог как ликование, Бог как слезы на глазах, Бог как прилив сил и мыслей – все это очень ясно. Но Бог как истина, Бог как 2 × 2 = 4 – это далеко не так ясно. Возможно ли, чтобы эти два бога были одно и то же? Можно ли перекинуть мост между этими двумя мирами? И может ли быть, чтобы его преподобие мистер Пелви, М. И.[2], бубнящий из-за спины императорской птицы, может ли это быть, чтобы он нашел ответ и ключ? Это казалось малоправдоподобным – особенно тому, кто лично знал мистера Пелви. А Гамбрил его знал.
– И слова сии, которые я заповедую тебе сегодня, – ответил мистер Пелви, – да будут в сердце твоем.
В сердце или в голове? Отвечайте, мистер Пелви, отвечайте! Гамбрил проскочил между рогами дилеммы и высказался за другие органы.
– И внушай их детям твоим и говори о них, сидя в доме твоем, и идя дорогою, и ложась, и вставая.
«И внушай их детям твоим…» Гамбрил вспомнил свое детство: ему самому внушали не слишком-то усердно. «Тараканы, черные тараканы»: его отец страстно ненавидел священников. Другим его любимым словом было «идолопоклонники». Он был убежденным врагом церкви и атеистом старого закала. Нельзя сказать, впрочем, чтобы он очень уж ломал себе голову над подобными вопросами: он был слишком занят своим ремеслом архитектора-неудачника. Что же касается матери Гамбрила, то ее усердие не распространялось на догму. Она усердно делала добро, и только. Добро; добро? Теперь это слово произносят не иначе как с презрительной усмешечкой. Добро. По ту сторону добра и зла? Теперь мы все по ту сторону. Или мы просто не доросли до них, как уховертки? «Всякое дыхание да славит уховертку»[3]. Гамбрил мысленно сделал соответствующий жест и продекламировал. Но она безусловно была доброй – это факт. Не милой, не просто molto simpatica[4] – как чудесно эти иностранные словечки помогают нам называть лопату не лопатой, а как-нибудь иначе! Она была именно доброй. У тех, кто соприкасался с ней, появлялось такое чувство, точно она всем своим существом излучает доброту… Так неужели же это чувство менее реально, менее законно, чем дважды два?
Его преподобию мистеру Пелви нечего было ответить. Он с благочестивым смаком читал о «домах, наполненных всяким добром, которых ты не наполнял, и колодезях, высеченных из камня, которых ты не высекал, и виноградниках и маслинах, которых ты не садил».
Она была добрая, и она умерла, когда он был еще ребенком; умерла – но он узнал об этом гораздо позже – от незаметно подкравшейся мучительной болезни. Злокачественная опухоль – о, саrо nome![5]
– Господа Бога твоего бойся, – сказал мистер Пелви.
Даже если язвы незлокачественны, ты все-таки должен бояться. Он приехал из школы повидаться с ней перед самой ее смертью. Он не знал, что она умирает, но когда вошел в комнату, когда увидел ее, бессильно распростертую на кровати, он вдруг неудержимо зарыдал. Но она проявила выдержку: она даже смеялась. И она говорила с ним. Всего несколько слов – но в них заключена была вся мудрость, которой он должен был руководствоваться в жизни. Она говорила ему о том, каков он в действительности, и каким он должен стараться быть, и как ему сделаться таким, как нужно. И рыдая, все еще рыдая, он обещал, что будет стараться.
– И заповедал нам Господь исполнять все постановления сии, – сказал мистер Пелви, – дабы хорошо было нам во все дни, дабы сохранить нашу жизнь, как и теперь.
А исполнил ли он свое обещание, спросил себя Гамбрил, сохранил ли он свою жизнь?
– Здесь кончается первое поучение.
Мистер Пелви удалился от орла, и орган возвестил приближение Те Deum[6].
Гамбрил поднялся: складки его бакалаврской мантии благородно заволновались на нем. Он вздохнул и помотал головой, словно отгоняя муху или назойливую мысль. Когда настало время петь, он запел. В другом конце церкви двое мальчиков пересмеивались и болтали, прикрывшись молитвенниками. Гамбрил, свирепо нахмурившись, посмотрел на них. Мальчики поймали его взгляд, и их лица сейчас же приняли тошнотворно-ханжеское выражение; они набожно запели. Два некрасивых, глупых на вид балбеса; их давно пора было обучить какому-нибудь полезному ремеслу. Но вместо этого они попусту тратили время – свое, своих учителей и своих более способных сверстников – на то, чтобы приобрести изящное литературное образование.